Товарищ военврач III
Аннотация
Он погиб, спасая раненого на поле боя — чтобы очнуться в таком же аду, но теперь 1941 года. Те же стрельба, взрывы, боль и кровь, только теперь в спину кричат не «Руки в гору!», а «Хенде хох!».
Рефлексы хирурга и бойца проходят проверку новым-старым временем: зажим - спасение своего, выстрел - смерть врага. Так начинается его новая старая Великая война.

Авторы: Олег Дмитриев, Валерий Гуров
Цикл: Товарищ военврач
Предыдущие книги этой серии:
Товарищ военврач II
Товарищ военврач
Рефлексы хирурга и бойца проходят проверку новым-старым временем: зажим - спасение своего, выстрел - смерть врага. Так начинается его новая старая Великая война.

Авторы: Олег Дмитриев, Валерий Гуров
Цикл: Товарищ военврач
Предыдущие книги этой серии:
Товарищ военврач II
Товарищ военврач
Глава 2
Вопрос товарища майора государственной безопасности прозвучал без нажима или резкости. Но я, как хирург со стажем, точно знал, что без особого нажима и плавно можно делать такие разрезы, которые потом очень долго зашивать и которые крайне неохотно зарастают даже в хорошо оборудованной клинике.
Удачно, очень удачно пришла мысль принять чего-нибудь успокоительного до выезда из госпиталя. Заскочив в свою келью переодеться, отправив Колю ждать у машины, я торопливо отхлебнул из пузырька с микстурой Бехтерева. Дважды. Вероналы-люминалы были, во-первых, подотчётными, а во-вторых, «прибили» бы меня, как озимые. Нужно было ясное сознание, но менее выраженные реакции. Вон как меня Семён Трофимович грамотно раскачал рассказом и фотокарточкой. Но к тому моменту, как рядом с ней легла фотокопия письма в Москву, то ли я успокоился, то ли соли брома стали работать в полную силу. На листок с теми же черно-белыми квадратиками и полосками, похожими на поля ленты факсимильных аппаратов моего прошлого, я смотрел с лёгким интересом, не более. Глаза скользили по строчкам, узнавая собственные слова, но эмоций не было. Владимир Михайлович Бехтерев — великий врач, конечно, какую штуку выдумал.
— Узнаёшь руку? — не выдержал Митряшов, глядевший на меня так, что аж жгло. Жгло бы, если б не бром.
— Откуда, Семён Трофимович? — на этот раз удивиться удалось вполне реалистично. — Я ж не в канцелярии, не делопроизводителем там, чтоб по почерку всех узнавать. Вряд ли врач. У нас же у всех почерки такие, что впору дешифровщика вызывать.
Я хмыкнул, припомнив старую институтскую шутку о том, что всех врачей специально учат писать неразборчиво, чтобы потом по статье не подтянули, в случае врачебной ошибки.
— Это да, — протянул товарищ майор. Кажется, разочарованно.
— Могу ознакомиться? — на всякий случай уточнил я. Хватать в руки документы со стола в таких кабинетах без спросу казалось не самым верным решением.
— Да читай, чего уж, — отмахнулся он вроде бы легко, но взгляд выдавал. Легким тут было… да ничего тут лёгкого не было, откровенно говоря. Всё, от мебели до взглядов товарищей на портретах, давило. Партия, товарищи, это вам не шутки, как и государственная безопасность, говорили они в один голос — и мудрый высоколобый с рыжей бородкой клинышком, и холодно-равнодушный в пенсне, опасный, как мегрельский кинжал, и мудрый и великий, председатель Государственного комитета обороны, Совета Народных Комиссаров и просто Верховный.
Я взял листок. Картинка была не особо чёткой, но строки вполне читались. Я вгляделся в них, довольно успешно, кажется, делая вид, что вижу их впервые. Похвалив себя за то, что писать тогда догадался стоя на коленях, с прямой спиной, и на мягком, подложив на тумбочку одеяло. Почерк на мой похож был слабо. Да чего уж там — ничего общего с моим у этого почерка не было. Буквы были угловатыми, с резким наклоном влево, а не вправо, как я писал обычно. Никто из знавших меня не узнал бы этого почерка. Даже я сам, глядя на него со стороны, испытывал странное чувство отчуждения.Или велел себе испытывать именно это.
— Что думаешь? — снова будто подогнал Митряшов. А хорошие тут в госпитальной аптеке микстурки, однако. Не уснуть бы ненароком, умели раньше делать. Интересно, почему бромиды перестали выписывать в моё время? Вредно? Или опять не выгодно торговать дешёвыми препаратами, если можно продавать дорогие?
— Ничего, Семён Трофимович, — отодвинул листок я. — Не мой профиль.
— Где? — напрягся тот, заглядывая в лист, будто и впрямь ожидал увидеть там профиль, как на старых красных червонцах.
— Тут фармакология и химия какая-то специальная, точно не институтский курс, — спокойно, не чересчур ли, пояснил я. — А я хирург, мне резать да шить, а вот эти возгонки-перегонки я помню только… на уровне самогонки, извините за рифму и прямоту.
— Ну-ка, руку дай мне, — раздалось из-за спины так неожиданно, что я подскочил на стуле, невзирая на соли брома.
Андрей Ильич, выходя будто бы прямо из стены, за которой была, видимо, какая-то комнатушка или ниша, цепко ухватил меня за запястье, а вторую руку положил на плечо так, что подушечка большого пальца легла точно на сонную. Специалист, штучный специалист.
— Давай ещё разок, Ваня. Ты этот почерк видел когда-нибудь? — дед смотрел мне не в глаза, а прямо в мозжечок. Мелькнула неожиданная параллель с недавней операцией, там, где Серафима настаивала на привычном дренаже. Который не сохранил бы герметичность твёрдой мозговой оболочки и вызвал заражение. Под таким вот взглядом такого вот эксперта я едва не засомневался в целостности собственного черепа.
— Нет, Андрей Ильич, — ответить удалось ровно и честно. Уверяя себя самого, что видеть почерк — это одно, а писать им — совершенно другое. Дефрагментация и доведение до абсурда вопросов при прохождении полиграфа — несложная техника, куда проще нейрохирургии по Бурденко, не говоря уж про Канделя и Коновалова. Мне довелось как-то присутствовать на операции Александра Николаевича. Это не мастерство и не талант, это что-то совершенно невозможное — так контролировать ситуацию в таком возрасте. Ему ведь тогда за семьдесят было.
— Что ты знаешь про пенициллин? — продолжал Березин. Его палец чуть сместился, и я почувствовал, как он весь превратился в слух, в осязание, в считывание всей возможной информации с допрашиваемого. Которым был странный хирург-окруженец. Я.
— Что в конце двадцатых Флемминг открыл новые свойства какой-то плесени. В журнале писали, — пожал плечами я, снова говоря чистую правду. Вышло кривовато. Нет, сказал отлично, а пожать удалось только одним плечом — основание ладони сухонького дедушки лежало на другом, как бревно на Ильиче. Тоже другом.
— А девочку, говоришь, узнал? — не сводил с меня глаз старый волкодав. И не моргал.
Я изо всех сил поджал пальцы на ногах, молясь, чтобы не скрипнули сапоги, и сжал все мышцы, которые можно было сжать, не привлекая внимания. Так бы ещё язык прикусил, но возможности не было.
— Знаю. Алёна, мы с того берега Днепра её вывели с отрядом, — не знаю уж, получилось ли чуть разогнать пульс, но Березин убрал от меня руки и обошёл приставной стол, сев с другой стороны.
— Хорошо. Но бумагу нам с тебя взять придётся, Ваня. Сам понимаешь, документ не рядовой, — он кивнул на листок. — Видишь, нешуточное дело.
Да, визы и штампы НарКомЗдрава и НарКомОбороны я видел. И ещё какую-то подпись, начинавшуюся с буквы «Л».
— Конечно, о чём речь, — кивнул я. — Я всё понимаю.
Семён Трофимович подвинул мне бумагу и перо. И я готов был спорить на что угодно — это было то же самое перо, каким я писал оригинал. И бумага была похожей, дешёвой, за которую носик цеплялся, оставляя характерные микрополоски. Товарищи явно постарались воссоздать условия, чтобы проверить, не будет ли у меня каких-нибудь странных или хотя бы заметных реакций на знакомые предметы.
Но только товарищи не знали, во-первых, того, что перо это я после написания письма подправил пассатижами и обработал мелкой шкуркой, и теперь оно писало иначе. А во-вторых, они не знали того, что на третьем курсе я сломал правую руку и целый месяц я писал лекции левой, как и это злосчастное письмо. И про микстуру доктора Бехтерева они тоже не знали. Ну, мне очень хотелось в это верить.
Под размеренную диктовку и переглядки двух чекистов я написал, что обязуюсь «строго хранить и оберегать» и «не распространять», что понимаю «важность, ответственность и секретность» и что значения терминов «аэрация», «кристаллизация», «крустозин» и других в данном контексте не знаю. Ну и дата-подпись, как положено. Подпись вышла ровной, привычной, той, что уже стояла под десятками историй болезни в госпитале.
— Добро, — сказал Митряшов, забирая лист. — Но, Ваня, учти: если хоть одно слово из этого разговора выйдет за порог кабинета — пеняй на себя. Война, сам понимаешь.
— Понимаю, — ответил я. И это снова было совершенно честно. Честнее всего прочего уж точно.
Коля ждал внизу, в холле-тамбуре, возле бдительного и молчаливого бойца в форме госбезопасности. Видимо, волновался — иначе давно бы болтал с ним на отвлечённые темы. Чарный умел находить общий язык с кем угодно: с сёстрами, с ранеными, с санитарами, даже с уголовниками, вроде того, Стылого. Но сейчас он стоял, привалившись плечом к стене, и глядел в одну точку.
— Бледноват что-то, Вань, — сказал он негромко. Уже на улице, когда мы отошли от здания на десяток метров.
— Алёнка нашлась. Живая, в Улан-Удэ, — ответил я, шагая неторопливо, глядя под ноги. На улице Энгельса лужи стояли так же, как и на любой другой, ничуть не опасаясь соседства с такими опасными домами и их обитателями. По пути сюда Коля поведал, что обратную дорогу из «тридцать первого» дома, где базировался аппарат УНКВД, находили не все и не сразу.
— Ох, радость-то... А можно её… — замялся он.
— Можно, наверное. Но нужно ли? — я остановился и посмотрел на него. — Фашисты прут, как стадо кабанов. Вот как назад их погоним — так и заберём. Сейчас ей там лучше. Там, в тылу, не бомбят, не стреляют, есть хлеб и крыша над головой.
Здесь, в Тамбове, тоже был тыл, тоже не бомбили, была еда и кров. Но насколько это всё продлится, не ответил бы ни один самый умный и ответственный человек. И я не знал — не помнил. Про Воронеж откуда-то отложилось в памяти, а вот про Тамбов — ничего, кроме того, что здешние волки нам не товарищи. И то, выходит, неправда.
— Ну, так-то да, — согласился он. Снова хмуро.
Госпиталь бурлил, но это была не привычная рабочая суета при поступлении, когда в ворота или снятые секции забора влетали или въезжали машины и телеги. Когда каждый стоял на своём месте и знал, что должен делать. Теперь, кстати, даже у импровизированных проездов сквозь забор со стороны станции стояли или прогуливались серьёзные ребята. Сергей Мальцев, про которого Коля неохотно рассказал только, что познакомились ещё до войны, в Орле, в каком-то учебном центре, сегодня утром доложил, что периметр и корпуса под охраной, и что настоятельно рекомендует ввести пропускной режим. И мы сразу направились к Покровскому, который тут же велел подготовить приказ. Выглядел товарищ военврач второго ранга так себе, и теперь я его вполне понимал. Несколько подчинённых обвинялись по серьёзным статьям, одна убита — о рабочей обстановки, даже в военное время, всё это было очень далеко.
Сейчас только шуму стало больше. Новость о том, что в один день взяли банду, что воровала казённые лекарства, была невозможной, выходящей из ряда вон, из всех рядов сразу. Но на фоне того, что в пяти тыловых госпиталях по всему Союзу чекисты одним днём арестовали несколько десятков, а то и сотен — показания расходились — врагов народа, которые отправляли больных на фронт, а здоровых за деньги и золото — в тыл, была куда более сенсационной. Говорили, что схвачен заместитель начальника эвакопункта, тот, чьего приезда боялись все госпиталя по области. И что его племянник, Лихов, пытался бежать, но был пойман на вокзале с чемоданом золотых червонцев. Слышал я и про целую телегу золота и дорогого барахла, которую тоже приписывали мерзавцу, но верилось ещё слабее, чем в звучавший так по-киношному и книжному чемодан. И что у Муртазина, нашего военкома, нашли в сейфе целую пачку настоящих немецких марок. Всё это пересказывали шёпотом, с большими глазами, и каждый добавлял свои детали. И говорить об этом всему Тамбову предстояло ещё долго. И не только Тамбову.
— Как сходили? — спросила Оксана, выходя на крыльцо, вытирая руки переброшенным через плечо полотенцем.
Этот мирный, домашний жест смотрелся так непривычно, что Коля даже остановился. Но догнал меня, когда следом за военфельдшером вышла и его жена. Лицо Лиды было взволнованным, как и у Кати Беловой, что показалась сразу за ней. Оксана, в силу опыта и возраста, выглядела почти невозмутимой. Но то, что полотенце несчастное мяла так, будто порвать собралась, выдавало.
— Алёнку нашли. Добралась, жива-здорова, — сказал я, поднимаясь к ним по ступенькам. Чувствуя, что не то разговор-допрос отнял все силы, не то здешний аптекарь чего-то напутал с дозировкой. Хотелось сесть и не вставать. — Глядите.
Я вынул из-за пазухи фото и вручил Смирновой. Отметив, как сразу задрожала плотная, вроде бы, бумага, хотя ветра на крыльце не было. В дверях показалась Маруся. И, едва увидев в руках Оксаны фотокарточку, всхлипнула и прижалась к Кате. И уже через секунду они все обнимались, плакали, гладили глянец изображения, так, будто нашли потерянную в аду войны младшую сестрёнку или дочку.
— Не потеряла, — всхлипнула Смирнова. Будто и впрямь главным было то, что до Бурятии доехал её подарок, кривая уродка из Харьковского центрального универмага, которую она купила в тот самый день, когда провожала Алёнку. — Теперь бы Зинке сообщить — вот радости-то будет!
И женщины-девушки снова заливались слезами.
Я стоял у перил и смотрел на них, на этих героинь, которые видели столько смерти, столько крови, что любой другой с ума бы сошёл. Но эти держались. И маленькая девочка Алёнка была для них символом того, что враг не одолеет, что Победа будет за нами. Потому что где-то там, за тысячи вёрст, есть свет, есть надежда, есть то, ради чего стоит жить.
Вечером я лежал в своей клетке-келье, слушая потрескивание коптившей керосинки. За стенами шумел ветер, которого слышно не было, и гудел уже в третий раз на станции паровоз. Я думал о том, что завтра ожидались два новых эшелона с ранеными, новые операции, новая кровь. И что приёмка-сортировка получится ещё быстрее и эффективнее, потому что с каждым новым составом навыки крепли и оттачивались, и вчерашние школьницы-санитарки уже не падали в обморок от жутких рваных или гниющих ран, их не рвало, они не сбегали прочь, чтобы отсидеться, переждать, пропустить самое страшное. Потому что каждая понимала сказанное мной сразу и повторённое Оксаной и заведующими отделений: если ты бросаешь пост — твоя работа достаётся другому. Твоей подруге или товарищу. Меньше работы от того, что ты трусливо сбегаешь, чтобы рыдать под лестницей или в кустах, не станет. Просто твой товарищ раньше устанет. Начнёт ошибаться. И убьёт раненого. А вина за это ляжет на тебя.
Можно, наверное, было придумать что-то более мягкое, торжественное, как-то завуалировать прямоту словам про врачебный долг и коммунистическую солидарность перед лицом врага, но я не стал. Потому что спорить или сомневаться труднее всего с тем, во что веришь сам. А поверить проще всего в правду, какой бы жёсткой она ни была. И вот девчушки семнадцати-восемнадцати лет таскали носилки, выносили судна, меняли капельницы, делали уколы. И учились гораздо быстрее, усваивая новые навыки каждый день. Потому что учитель был невозможно строгим. И это был не я.
Коля зашёл, когда я уже почти спал. То, что охрану несли бойцы Мальцева, позволило ему вернуться к ночёвке не на шинели в коридоре, а на койке напротив моей. А я утром пробно закинул удочку Николаю Сергеевичу о том, что для молодой семьи неплохо было бы выделить отдельную комнатку, или снять где-нибудь по соседству. Начальник госпиталя рассеянно кивнул и обещал подумать, но напомнить ему завтра или через день явно не помешало бы. Слишком уж много событий сегодня случилось разом.
Чарный ворочался и скрипел так, будто вместо шерстяного одеяла лёг на стекловату. Это отвлекало, но не сильно. В сложных ситуациях человек очень много к чему привыкает — спать под обстрелом, гулять под вой сирен воздушной тревоги. В моём времени это называлось двусмысленным термином «расширение окна толерантности».
— Письмо ты писал? — спросил вдруг Коля спокойным, ровным голосом.
— Нет, — ответил я таким же, не шевельнувшись, не открывая глаз, не меняя дыхания. — А перо ты спёр?
— Я, — буркнул он, заворочавшись ещё громче и яростнее, и отвернулся к стене.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


