Майор: Сорокапятка 3
Аннотация
Бобруйск. Минск. Брест. Висла. Одер. Красная армия наконец идёт туда, куда должна была идти с самого начала войны, — на запад. Так быстро, что карты не успевают за передовыми частями.
А гвардейский противотанковый полк идёт вместе с ней.
Ковалёв знает, чем закончится это лето. Знает, где остановятся немцы. Знает даже день, когда закончится война.
Вот только раньше это знание помогало готовиться к будущим боям.
Теперь оно мешает смотреть на своих людей.
Потому что каждый погибший будет погибать всё ближе к Победе.
Четыре месяца до конца.
Три.
Два.
Недели.
Дни.
Ковалёв решил не считать.
Нужно просто довести полк до Берлина.
Желательно — весь.

Авторы: Андрей Вершинин, Смолин Павел
Цикл: Майор: Сорокапятка
Предыдущие книги этой серии:
Майор: Сорокапятка 2
Майор: Сорокапятка
А гвардейский противотанковый полк идёт вместе с ней.
Ковалёв знает, чем закончится это лето. Знает, где остановятся немцы. Знает даже день, когда закончится война.
Вот только раньше это знание помогало готовиться к будущим боям.
Теперь оно мешает смотреть на своих людей.
Потому что каждый погибший будет погибать всё ближе к Победе.
Четыре месяца до конца.
Три.
Два.
Недели.
Дни.
Ковалёв решил не считать.
Нужно просто довести полк до Берлина.
Желательно — весь.

Авторы: Андрей Вершинин, Смолин Павел
Цикл: Майор: Сорокапятка
Предыдущие книги этой серии:
Майор: Сорокапятка 2
Майор: Сорокапятка
Ознакомительный фрагмент
Глава 1
В этот раз он спал.
Бурмистров разбудил его затемно, тронув за плечо, и Ковалёв открыл глаза сразу, без перехода, как открывают затвор. Над головой был брезент «доджа», мокрый снаружи и тёплый изнутри от его собственного дыхания. Пахло болотом, бензином и махоркой начштаба.
— Сколько проспал? — спросил Ковалёв.
— Всю ночь, — сказал Бурмистров. Сказал без выражения, но Ковалёв услышал в этом «всю ночь» вопрос, который капитан задавать не стал.
Под Понырями, год назад, в ночь на пятое июля, он не спал совсем. Ходил по траншеям, трогал брустверы, проверял то, что было проверено по три раза, и не мог сказать людям ни одного слова из того, что знал. Бурмистров тогда ходил рядом и тоже не спал, по своим причинам. А сейчас командир полка лёг с вечера, повернулся на бок и проспал до подъёма, как новобранец после марша. Начштаба это заметил. Начштаба замечал всё и почти ничего не говорил вслух, за что Ковалёв ценил его больше, чем за любую другую из его многочисленных добродетелей.
Объяснять он не стал. Объяснение было такое, что его нельзя было произнести.
Он знал, чем кончится этот день. И следующий. И весь месяц, и всё лето. Он читал об этом лете в той, другой жизни — в мемуарах, в учебниках, в сборниках документов с синими обложками. Он знал, что через несколько дней здесь, юго-восточнее Бобруйска, в котёл попадут целые немецкие корпуса, что город возьмут, что фронт покатится на запад так, как не катился ещё никогда, и что к концу лета наши будут стоять на Висле.
Три года он просыпался с тем, что знал, и знание это было тяжёлым, как мешок с песком на плечах. Он знал про Вязьму — и не мог сказать. Знал про Харьков. Знал, что будет с полками вроде его собственного под Курском. Всё, что он знал, было плохим, и всё это сбывалось.
А сегодня он впервые проснулся со знанием, которое было хорошим.
Оказалось, что с хорошим знанием спится.
Он вылез из машины. Лес стоял мокрый, чёрный, сквозь стволы серело небо. Под ногами хлюпало — здесь хлюпало везде, даже там, где на карте было написано «лес сухой». Полесье. Малахов, бывший землемер, ещё неделю назад сказал про эту карту, что составлял её человек, который здесь не был, и что составлял он её, судя по всему, в сухой год. Малахов имел право так говорить: он полжизни ходил по таким местам с теодолитом и знал про болото всё, что про него может знать человек.
Нога отозвалась на сырость. Ковалёв постоял, дал ей привыкнуть и пошёл по расположению.
Полк стоял в лесу, растянувшись вдоль просеки. Орудия под маскировочными сетями, на сетях — наломанные ветки, уже подвявшие. Машины загнаны между деревьями, у каждой колеса обложены лапником, чтобы не ушли в грунт за ночь. Люди спали под машинами, на плащ-палатках, на ветках, друг на друге. Часовые стояли. Дымов не было — он запретил огонь ещё позавчера и сам проверял.
У орудия Тюрина сидел наводчик и курил в рукав. Увидел командира полка, вскочил, спрятал рукав за спину. Дым пошёл у него из-за спины, как из паровоза.
— Сиди, — сказал Ковалёв. — Скоро не до курева будет.
Наводчик сел. Дым пошёл снова.
Тюрина он нашёл у второго орудия. Капитан не спал — сидел на станине, завернувшись в шинель, и смотрел на запад, туда, где за лесом, за болотом, за рекой был немецкий передний край. После осени Тюрин вообще спал мало. Ковалёв знал почему и не спрашивал. Батарею Тюрину тогда восстановили, пополнили, дали новые стволы. Тюрин ею командовал хорошо, лучше прежнего. Только перестал спать и стал смотреть на запад так, будто высчитывал что-то, чего не может высчитать.
— Готов? — спросил Ковалёв.
— Готов, товарищ гвардии майор.
«Гвардии» он всё ещё слышал каждый раз, как будто кто-то тронул его за рукав. Полку дали гвардейское звание осенью, на Днепре, в тот же день, когда он проводил Сычёва. Ерёменко тогда сказал, что звание пришло вовремя, потому что люди устали, и им нужно было что-то, кроме потерь. Ковалёв думал иначе, но не спорил. Замполит в людях разбирался лучше.
— Пойдём за пехотой, — сказал Ковалёв. — Как пойдём — не знаю. Может, сразу. Может, к вечеру. Дорог нет. Где дорога — там гать, где гати нет — там на руках.
— Понял.
— И ещё. — Ковалёв помолчал. — Сегодня будет хорошо, Тюрин.
Тюрин поднял на него глаза.
— Это вы откуда знаете, товарищ гвардии майор?
— Посмотри, сколько всего вокруг, — сказал Ковалёв, и это была правда, хоть и не вся. — Мы такого ещё не видели.
Они такого действительно не видели. Три недели полк шёл сюда по ночам, по лесным дорогам, без огней, и три недели Ковалёв смотрел, как вокруг него собирается то, чего он не видел за всю войну, — ни здесь, ни в той жизни, в учебниках. Пехота шла ночами колоннами, конца которым не было. Танки прятали под сетями в таких местах, где, казалось, и телега не пройдёт. Стволы артиллерийских полков стояли по опушкам, так что в бинокль казалось, будто лес ощетинился. Сапёры три недели по ночам строили гати через болото, тихо, без стука, укладывая брёвна руками. Немцы это болото считали непроходимым. Немцы ошибались. Ковалёв это знал заранее, из книг, и теперь смотрел, как оно происходит, и было в этом что-то почти неприличное, как подсматривать в чужое письмо, о содержании которого ты уже знаешь.
Он пошёл дальше. У штабной машины его ждал Ерёменко, свежевыбритый, словно на парад, с пачкой листовок под мышкой.
— Читали? — спросил замполит, протягивая листок. — Обращение Военного совета фронта. Надо довести до каждого бойца.
— Доводи, — сказал Ковалёв. — Только быстро. И без митинга.
— Митингов не будет, — обиделся Ерёменко. — Я ж понимаю.
Он понимал. Бывший директор районного Дома культуры, Ерёменко умел сказать двадцатиминутную речь за две минуты, если нужно, и двухминутную растянуть на час, если нужно. Сейчас было нужно за две. Замполит сунул листовки под мышку и ушёл вдоль просеки, по дороге кого-то тормоша и что-то говоря, и за ним оставался тихий шорох — полк просыпался.
Мангасарову Ковалёв увидел у санитарной машины. Санинструктор перекладывала бинты из одной сумки в другую и ругалась шёпотом, но так изобретательно, что ездовой, сидевший рядом на подножке, слушал её с почтительным вниманием знатока.
— Что не так? — спросил Ковалёв.
— Всё так, товарищ гвардии майор, — сказала Мангасарова, не поднимая головы. — Бинтов полно. Жгутов полно. Ваты полно. Я никогда столько не видела, товарищ гвардии майор, и мне от этого страшно.
— Почему?
— Потому что кто-то знает, сколько надо, — сказала она. — А раз дали столько, значит, столько и надо.
Ковалёв ничего не ответил. Мангасаровой было двадцать, ростом она была с карабин, а видела на этой войне столько, сколько не всякий комбат. Логика у неё была железная. Он и сам об этом думал: когда тебе дают всё, это значит, что тебя собираются потратить.
Только в этот раз, он знал, потратят не их. Потратят немцев.
— Будет меньше, чем ты боишься, — сказал он.
Мангасарова наконец подняла голову и посмотрела на него снизу вверх, прищурившись.
— Это приказ, товарищ гвардии майор?
— Прогноз.
— А-а, — сказала она. — Ну, прогноз — это как в сводке погоды. — И вернулась к бинтам.
Ездовой хмыкнул. Ковалёв пошёл дальше.
Начальника штаба он нашёл у рации. Бурмистров сидел на ящике, держал на коленях планшет и смотрел на часы.
— Старшина не вернулся, — сказал он вместо доклада.
— Какой?
— Новый.
Новый старшина прибыл в полк неделю назад, взамен Полторанина, которого забрали в госпиталь с желтухой. Прибыл он верхом, что само по себе было удивительно, представился как старшина Гапонов, бывший кавалерист, и немедленно стал всем нравиться — громкий, весёлый, с чубом из-под пилотки. Вчера вечером старшина сел на коня и уехал в тыл, в сторону корпусных складов, пообещав к утру пригнать кухню с горячим. Кухни не было. Старшины не было. Коня тоже.
— Найдётся, — сказал Ковалёв.
— Вы так думаете?
— Такие всегда находятся, — сказал Ковалёв. — Вопрос, с чем.
Бурмистров посмотрел на него внимательно и опять ничего не сказал.
Где-то далеко, справа, за лесом, коротко ударило одно орудие. Потом стало тихо. Потом, секунд через десять, воздух над лесом лопнул.
Это было не похоже ни на что. Звук шёл не с одной стороны, а со всех, будто сама земля под ногами превратилась в огромный барабан, по которому били тысячей палок одновременно. Сверху посыпалась хвоя. С веток сорвалась роса, окатив всех, кто стоял под деревьями, холодным душем. Бурмистров снял фуражку, стряхнул с неё воду и снова надел.
Полк поднимался. Люди выползали из-под машин, из-под сетей, из-под плащ-палаток, вставали на ноги, смотрели на запад, откуда поверх деревьев поднималось бледное, пыльное, розоватое зарево. Никто не кричал «ура». Никто ничего не говорил. Слушали.
Ковалёв стоял со всеми и слушал. Это был голос артиллерии фронта, всей сразу, той самой, которую в сорок первом он видел только по две-три пушки, брошенные в кюветах, с выдернутыми затворами. Голос этот шёл долго. Он менял тон, переносился вглубь, возвращался, снова уходил. Ковалёв ловил себя на том, что профессионально различает в общем гуле калибры, что где-то там работают гаубичные бригады, а где-то — реактивные, и что вот этот рваный звук — дивизионная артиллерия, пошедшая с огнём сопровождения. Разобрать, что где, он не мог и не пытался. Это было не его. Его полк в артподготовке не участвовал — противотанковые пушки на дальних дистанциях не работают. Их работа начнётся, когда пехота пройдёт немецкие траншеи и немцы бросят танки в контратаку.
Он поймал себя на том, что стоит с открытым ртом, как молодой солдат, чтобы уши не заложило. Закрыл рот. Тут же пожалел.
Рядом стоял Малахов, тоже с открытым ртом, и держал в руках карту так, как держат икону.
— Товарищ гвардии майор! — прокричал он Ковалёву в ухо. — Я в сорок первом под Вязьмой…
Дальше Ковалёв не расслышал. Но понял.
Артподготовка шла долго. Потом звук сменился. Он ушёл вглубь, за горизонт, стал реже и гуще, и сквозь него пробилось то, чего Ковалёв ждал: далёкий, тонкий, едва слышный за километры, рёв людей, пошедших в атаку.
Пехота поднялась.
Приказ пришёл к полудню.
Рация на штабной машине захрипела, и Бурмистров, выслушав, протянул трубку. На том конце был начальник артиллерии корпуса. Голос у него был такой, будто он не спал три ночи и ещё столько же собирался не спать. Задача была простая: идти за стрелковой дивизией, которая прорвала первую линию, выйти на рубеж, указанный на карте, и прикрыть фланг прорыва на случай немецких танковых контратак. Танки у немца есть, где-то на подходе, сказал начарт. Разведка говорит, идут с севера. Сколько — неизвестно. Когда — неизвестно. Готовность — немедленно.
— Понял, — сказал Ковалёв. — Как с дорогой?
— С дорогой? — переспросил начарт, и в голосе его что-то дрогнуло. — Какой дорогой, майор? Ты карту видел? Иди как хочешь. Сапёры гать положили, только по ней сейчас танковый корпус пойдёт, тебя туда не пустят. Ищи сам.
Трубка щёлкнула.
Ковалёв посмотрел на Малахова. Малахов посмотрел на карту.
— Есть одна старая просека, — сказал бывший землемер. — Левее гати. На карте её нет, я её с воздуха видел, на аэрофотоснимке, в штабе корпуса. Если она ещё не заросла, по ней можно выйти на твёрдое, вот сюда. — Он показал ногтем. — Если заросла — будем рубить.
— Сколько по времени?
Малахов пожал плечами.
— Как пойдёт.
«Как пойдёт» было самым честным прогнозом, какой можно было дать про Полесье. Ковалёв кивнул.
— Ведёшь ты. Тюрин — сразу за тобой. Остальные по порядку. Штаб — в хвосте.
— В хвосте? — переспросил Бурмистров.
— В хвосте, — сказал Ковалёв. — Я — в голове.
Бурмистров посмотрел на него и опять промолчал. Командир полка смотрит на карту, а не в панораму. Ковалёв сам это написал, сам зачитал офицерам в Татищеве, и сам же нарушал это правило весь прошлый год, и Бурмистров об этом знал лучше всех. Но здесь дело было не в панораме. Здесь дело было в болоте. В болоте командир полка должен быть там, где полк застрянет. А застрянет он в голове.
Двигатели заревели по всему лесу. Полк пошёл.
Просеку нашли. Малахов вёл, идя пешком перед головной машиной, в сапогах выше колена, с палкой, которой проверял грунт, и сам был похож на ту лошадь, которую пускают вперёд, чтобы понять, выдержит ли лёд. Просека заросла ольхой, но не до конца. Ольху рубили. Там, где земля была мягкой, клали ветки, на ветки — жерди, на жерди — плащ-палатки. «Студебеккеры» ползли по этому, как черепахи, выбрасывая из-под колёс чёрную жижу. Орудия шли за ними, покачиваясь, и за каждым шёл расчёт, готовый упереться плечами.
Упираться пришлось трижды. Один раз головная машина села по мосты, и её вытаскивали второй машиной и двумя десятками людей, которые кричали «раз-два, взяли» так, будто брали город. Другой раз орудие Тюрина съехало с колеи и легло набок. Его подняли руками. Тюрин при этом стоял рядом и не кричал, только смотрел, как его люди поднимают пушку, и Ковалёв заметил, что комбат отошёл в сторону, когда орудие качнулось. Отошёл, будто испугался, что оно упадёт не на того.
Третий раз застряли все сразу, и Ковалёв сам вылез из машины и стоял по колено в воде, пока не нашли, куда объехать.
Сзади, левее, за полосой леса, по гати шёл танковый корпус. Его было слышно: ровный, тяжёлый, многочасовой гул моторов, лязг, иногда крики. Иногда между деревьями мелькали тридцатьчетвёрки — зелёные, облепленные десантом, с бочками на корме. Они шли туда, где уже прошла пехота, в прорыв, и шли быстро, как им и полагалось. Ковалёв смотрел на них из болота и думал, что за три года войны видел наши танки идущими на запад, в прорыв, столько раз, что можно пересчитать по пальцам одной руки. И что в этот раз они не остановятся.
К вечеру вышли на твёрдое.
Твёрдое оказалось бывшей немецкой первой линией. Ковалёв понял это не сразу. Сначала он увидел поле, изрытое так, что казалось, будто его перепахали, а потом бросили на полпути. Потом — траншею, смятую, заваленную, с обрушенными стенками. Потом — блиндаж с проломленным перекрытием, из которого торчали брёвна, как рёбра. Потом — людей.
Их было много. Немцы, в основном. Лежали в траншеях, на брустверах, между траншеями, в воронках. Некоторые лежали так, будто спали. Некоторых не было целиком. Наших тоже лежало, не так много, но лежало — там, где пехота поднялась в атаку и где её встретил пулемёт, уцелевший после артподготовки. Похоронные команды уже работали. Они шли по полю медленно, с носилками, с лопатами, и никто на них не смотрел.
Полк шёл через это поле молча.
Ковалёв ехал в головной машине, рядом с водителем, и смотрел вперёд. Смотрел специально вперёд, потому что если смотреть по сторонам, начинаешь считать, а считать он не хотел. Раньше он считал всегда: стволы, снаряды, людей, живых и мёртвых. Считал, потому что так было надо, и потому что Сычёв считал рядом с ним, и они сверялись вечером, и их цифры сходились. Сычёва не было. Считать было некому, и он вдруг понял, что и не хочет. Что если начнёт — то уже не остановится, а впереди ещё столько всего, что лучше не начинать.
Он не стал.
За полем была деревня. Точнее, было место, где раньше стояла деревня: печные трубы, обгорелые срубы, яблоня с одной уцелевшей веткой. На ветке висело белое полотенце. Кто его повесил и зачем — неизвестно. Мимо деревни шла дорога, настоящая, песчаная, и по ней уже шли наши колонны на запад, машины, повозки, пехота, и никто не останавливался.
— Здесь, — сказал Малахов, сверившись с картой. — Рубеж здесь. Высотка слева, лес справа, болото за спиной. С севера — открытое поле, километра два. Если танки пойдут, пойдут оттуда.
Ковалёв вылез из машины, поднялся на высотку. Она была невысокая, в человеческий рост над полем, но с неё было видно далеко. Поле на север было пустое, ровное, заросшее высокой травой. За полем — лес, тёмный, неподвижный. Солнце садилось справа, и тени лежали длинные, косые.
Он смотрел на это поле и видел, как оно будет выглядеть, если в нём появятся танки. Где встанут батареи, где будут кинжальные, где запасные. Как пойдут танки, если пойдут. Какой будет дистанция. Всё это он видел сразу, одним взглядом, как видел всегда, — и видел, что поле хорошее. Поле, на котором полк сделает то, что умеет.
— Разворачиваемся, — сказал он. — Тюрин — на высотку. Остальные — по кромке леса. Окопы — сразу, в полный профиль, не ждать.
Полк развернулся. Быстро, без суеты, без криков. Ковалёв смотрел на это и вспоминал Татищево, шестьдесят секунд, погибшего на занятиях бойца, свой проклятый норматив, из-за которого его едва не возненавидел весь полк. Теперь полк разворачивался быстрее норматива, и никто уже не помнил, откуда он взялся. Никто не думал, что так быстро — это правило. Просто так было надо.
Земля здесь была лёгкая, песок с глиной. Копали быстро.
Танки не пришли.
Их видели — один раз. Когда уже стемнело настолько, что поле стало серым, а лес за ним — чёрным, наблюдатель с высотки доложил: в лесу, на северной опушке, движение. Моторы. Ковалёв поднялся на высотку сам, взял бинокль. В бинокле была темнота и в темноте — огоньки, два, три, может, больше. Фары, или выхлоп, или что-то ещё. Огоньки двигались вдоль опушки, медленно, с остановками. Потом остановились совсем. Потом погасли.
Полк ждал. Расчёты стояли у орудий. Наводчики держали руки на маховиках. Никто не курил.
Моторы в лесу затихли, потом заурчали снова — и стали удаляться. Вдоль опушки, прочь — туда, где их, видимо, ждали нужнее.
Ковалёв опустил бинокль.
Он знал, куда они пошли. Немецкая танковая дивизия сейчас металась по тылам, пытаясь закрыть дыру, которую пробили в её обороне сегодня утром. Металась и не успевала. Её бросали с одного направления на другое, потом обратно, и она растрачивала себя по частям, на маршах, на болотах, на мостах, которые нельзя было удержать. Он читал об этом в той жизни. Он читал, что к исходу первых суток немецкое командование в Бобруйске уже не понимало, где проходит его собственная линия фронта.
А здесь, в поле, это выглядело как три огонька в лесу, которые погасли и ушли.
— Отбой, — сказал он. — Половина — спать. Половина — у орудий. Через четыре часа смена.
Он спустился с высотки. Внизу его ждал Бурмистров.
— Старшина вернулся, — сказал начштаба.
— С кухней?
— С двумя.
Ковалёв посмотрел на него. Бурмистров смотрел в сторону. Лицо у начштаба было неподвижное, но что-то в этой неподвижности было такое, отчего Ковалёв понял, что капитан с трудом не смеётся.
— С двумя кухнями, — повторил Бурмистров. — Одна наша. Вторая — немецкая. Полевая, на конной тяге. С лошадью. Лошадь тоже немецкая. И с кашей. Каша, говорит, гречневая, наша. Кухня, говорит, стояла в лесу, брошенная. Лошадь, говорит, сама к нему подошла.
— А конь его где?
— Конь при нём. Он теперь на двух лошадях.
— А где он взял кашу?
— Говорит, не помнит.
Ковалёв помолчал.
— Понятно, — сказал он. — Кормить людей.
— Уже кормят.
Ковалёв пошёл к кухне. Кухня стояла за высоткой, в лощине, и вокруг неё толпились бойцы с котелками. Над котлами поднимался пар. Пахло гречкой, дымом и лошадью. Возле кухни, сидя на ящике, как в седле, старшина Гапонов раздавал хлеб, отламывая его от буханок руками, и каждому бойцу говорил что-нибудь — не то шутку, не то приговорку, — и бойцы смеялись, даже те, кто ещё полчаса назад стоял у орудия и смотрел в тёмный лес.
Увидев командира полка, старшина вскочил, вытянулся и отрапортовал так бодро, будто вернулся с парада, а не из болота.
— Товарищ гвардии майор, горячая пища доставлена!
— Вижу, — сказал Ковалёв. — Откуда вторая кухня?
— Трофей, товарищ гвардии майор!
— Где взял?
Гапонов подумал. Думал он честно, наморщив лоб.
— В лесу, товарищ гвардии майор. Стояла.
— Где в лесу?
— Там, — старшина показал рукой. Рука показала на весь запад сразу.
Ковалёв посмотрел на него, на кухню, на лошадь. Лошадь была гнедая, упитанная, с немецким тавро на бедре, и смотрела на Ковалёва с таким же спокойным равнодушием, как и её новый хозяин.
— Опись будешь составлять? — спросил Ковалёв, неожиданно для самого себя.
Старшина посмотрел на него так, как смотрят на человека, который сказал что-то на иностранном языке.
— Какую опись, товарищ гвардии майор? Кухня — вот она. Каша — вот. Люди — едят. Чего описывать-то?
Сычёв бы от этого ответа умер на месте. Сычёв бы сначала составил акт о приёмке трофейного имущества, потом отдельный акт на лошадь, потом внёс бы кухню в книгу учёта, потом выяснил бы, чья каша, и если она чья-то, написал бы расписку — и только после этого дал бы бойцам есть, и бойцы бы ели в полночь, но ели бы всё оприходованное, до последней крупинки. Так было у Сычёва. Так было три года.
Ковалёв посмотрел на бойцов, которые ели сейчас, горячее, после целого дня в болоте, и ничего не сказал.
— Иди, — сказал он Гапонову. — Корми.
Ему тоже дали котелок. Он сел на край окопа, свесив ноги, и ел гречку с тушёнкой, и каша была хорошая, горячая, с дымком. Рядом сел Бурмистров со своим котелком. Потом подошёл Ерёменко. Потом Тюрин, который наконец-то ел, и Ковалёв заметил это и тоже ничего не сказал.
Ели молча. На западе, далеко, за лесом, гудело — там уже шёл следующий бой, до которого полк не дошёл и, может быть, не дойдёт. Танковый корпус рвался дальше, к Бобруйску, и пехота шла за ним, и следом за пехотой шли все остальные — тылы, склады, кухни, госпитали, связь. Всё, что ещё три года назад катилось в обратную сторону, по тем же самым дорогам, мимо тех же самых деревень.
— Товарищ гвардии майор, — сказал вдруг Ерёменко, облизывая ложку. — А вот вы утром Мангасаровой сказали, что будет меньше, чем она боится. Вы как это знали?
Ковалёв подумал.
— Посмотрел, сколько нам дали, — сказал он. — И сколько дали немцам.
— И что?
— И всё.
Ерёменко кивнул, будто понял, хотя, конечно, не понял. Бурмистров смотрел в котелок. Тюрин ел.
Никто в полку не знал того, что знал он. Никто не знал, что это лето будет таким, каким будет. И никто — ни Бурмистров, ни Ерёменко, ни Тюрин, ни старшина с его краденой кашей — не знал ещё одной вещи. Вещи, которую Ковалёв носил в себе с июля сорок первого, с воронки, с первого дня. Про весну. Про месяц и число.
Он знал, когда всё кончится.
Раньше это знание было далёким, как звезда, и почти ничего не весило. Оно было где-то там, за Вязьмой, за Сталинградом, за Курском, за тысячами километров и сотнями тысяч жизней. Думать про него было бессмысленно — всё равно что думать про пенсию в первый день службы.
Теперь оно было близко. Он чувствовал его сегодня весь день, с утра, с первого залпа, и сейчас, над котелком с гречкой, почувствовал особенно ясно. Каждый километр на запад делал его ближе. Каждый день делал его ближе. Он знал, сколько осталось — не приблизительно, а точно, до дня, — и понял, что не хочет знать этого точно. Что если начнёт считать дни, как считал стволы, то будет считать до конца. И что каждый, кто упадёт в этом счёте, будет не просто убитым, а убитым за столько-то дней до конца. И каждый следующий — за меньшее число.
Он решил не считать.
Он не знал, получится ли. Но решил.
— Ну что, товарищ гвардии майор, — сказал Ерёменко, вставая и отряхивая колени. — Как день?
Ковалёв посмотрел на запад, где гудело. На поле, куда не пришли танки. На своих людей, которые ели горячее. На старшину, который сидел на ящике, как в седле, и рассказывал кому-то что-то смешное про немецкую лошадь.
Тетрадь в тот вечер он не доставал.
Итог подвёл в уме — коротко, как всегда:
Пошли.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


