Второй шанс для Лекаря. Том 7
Аннотация
Умереть после спасения чужой жизни — не самый плохой финал для врача.
Всю свою жизнь я посвятил медицине. Последняя операция стала для меня одновременно победой и приговором — прямо у хирургического стола меня настиг инфаркт.
Но вместо смерти я очнулся в теле молодого дворянина Михаила Салтыкова в Санкт-Петербурге 1805 года. Новый мир встретил меня долгами, дурной репутацией, чужими ошибками и медициной, которая отстаёт от моих знаний на два столетия.
Теперь мне предстоит заново завоевать доверие окружающих, найти своё место в Российской Империи и доказать, что настоящий врач способен менять человеческие судьбы в любую эпоху.
В мире, где ещё не знают о микробах, современных операциях и большинстве болезней, я получил второй шанс.
И упускать его я не собираюсь.

Авторы: Алексей Аржанов, Виктор Молотов
Цикл: Второй шанс для Лекаря
Предыдущие книги этой серии:
Второй шанс для Лекаря. Том 6
Второй шанс для Лекаря. Том 5
Второй шанс для Лекаря. Том 4
Второй шанс для Лекаря. Том 3
Второй шанс для Лекаря. Том 2
Второй шанс для Лекаря
Всю свою жизнь я посвятил медицине. Последняя операция стала для меня одновременно победой и приговором — прямо у хирургического стола меня настиг инфаркт.
Но вместо смерти я очнулся в теле молодого дворянина Михаила Салтыкова в Санкт-Петербурге 1805 года. Новый мир встретил меня долгами, дурной репутацией, чужими ошибками и медициной, которая отстаёт от моих знаний на два столетия.
Теперь мне предстоит заново завоевать доверие окружающих, найти своё место в Российской Империи и доказать, что настоящий врач способен менять человеческие судьбы в любую эпоху.
В мире, где ещё не знают о микробах, современных операциях и большинстве болезней, я получил второй шанс.
И упускать его я не собираюсь.

Авторы: Алексей Аржанов, Виктор Молотов
Цикл: Второй шанс для Лекаря
Предыдущие книги этой серии:
Второй шанс для Лекаря. Том 6
Второй шанс для Лекаря. Том 5
Второй шанс для Лекаря. Том 4
Второй шанс для Лекаря. Том 3
Второй шанс для Лекаря. Том 2
Второй шанс для Лекаря
Ознакомительный фрагмент
Глава 1
Решение принято. Пора отдавать приказы.
— Терентий! Воду на огонь, всю, какая есть. Известь из ящика, оба ведра. Ты, — я обернулся к подмастерью, — бегом за Плетнёвым в Мариинскую, скажи, я велел ехать сюда немедля и взять мой ящик. Второго пошли к Робеку и к Мейеру.
— Ваше благородие, а что…
— Бегом.
Мальчишку вынесло из каморки, как ветром.
Терентий не спросил ничего. Он повернулся и пошёл к печи, и по тому, как он пошёл, я понял, что воду он поставит правильно и извести отмерит верно, а спрашивать станет после, если вообще станет.
Я остался над Шамшевым один и позволил себе десять секунд.
Десять секунд на то, чтобы всё это признать.
Он не стар и не молод. Крови под черепом набралось столько, что зрачок уже не отзывается на свет. Я собираюсь вскрыть голову человеку, у которого череп цел, в мастерской, при дневном свете, чужим инструментом, с помощниками, которых сам же и выучил наполовину. И если он умрёт, то у меня под руками, и это увидят все.
Десять секунд прошли.
Я оглядел его бороду и руки со сбитыми костяшками, лежащие поверх тулупа, и внутри у меня всё встало на место.
Потерять пациента в этом веке я могу. Да. Тут такое — не редкость. Но только не Шамшева. Кого угодно, только не его.
Он стал человеком, благодаря которому я стал работать ещё быстрее и активнее. Мы всегда были в хороших отношениях, даже когда были конкурентами.
А конкуренты-друзья — это очень большая редкость. Сейчас же Шамшев работает вместе со мной. И сделал ещё столько всего…
Он резал лубки, которые я потом заменил камнем, и не обиделся. Он собрал мне ящики, с которыми я прошёл войну, и ворчал, что я их верну тупыми.
Шамшев помог мне во многом. А теперь…
Теперь он лежит и умирает, потому что поехал за парусиной для моих носилок.
Дальше я взялся за дело быстро.
Первое, что я сделал, было не медицинское.
Я вытащил из сумки бумагу, обмакнул перо в чернильницу Шамшева и стал писать, стоя, положив лист на верстак.
«Февраля двадцать третьего дня, в мастерской мастера Порфирия Данилова Шамшева, мною, лекарем Мариинской больницы Михайлом Салтыковым, осмотрен означенный Шамшев, коий вчерашнего дня упал и ударился головою о накат, после чего был в полной памяти до вечера».
Дальше я выписал признаки, все, по порядку, как выписал бы в скорбный лист.
Что при мне лежит в беспамятстве и на оклик не отзывается. Что правый зрачок расширен и на свет не отвечает, левый же отвечает. Что левая рука лишена силы, а правая сохранила. Что пульс сорок восемь, а был вчера семьдесят. Что дыхание восемь в минуту, глубокое, с задержкой. Что над правым ухом припухлость, а вдавления кости под нею нет.
И заключение.
«По сим признакам заключаю, что под черепом больного истекает кровь и давит на мозг. Полагаю, что без выпуска оной крови больной умрёт нынче же, в течение двух или трёх часов. Иного средства, кроме вскрытия черепа, не знаю».
А что? Любят же в этом веке выпускать кровь! Так выпущу же её не из вены на руке, а прямо из черепа. Пусть попробуют поспорить со мной.
Терентий поставил второе ведро и молча встал у меня за плечом.
— Подпишешь? — спросил я, не оборачиваясь.
— Подпишу, барин. Только я неграмотный, крест поставлю.
— Крест годится.
Подписей я собрал четыре. Терентий, подмастерье Григорий, приказчик из соседней лавки, которого привели прямо с улицы, и Кузьма, рыжий детина из моих учеников, случившийся тут же, потому что на дворе шли занятия.
Плетнёв приехал через двадцать минут, с моим ящиком, и с порога всё понял.
Он оглядел Шамшева, бритву в руке Терентия и всё, что я разложил на верстаке, и лицо у него сделалось белым.
— Михайло Алексеевич… Вы что же… голову?
— Голову.
— Да он же… — Плетнёв задохнулся. — У него череп целый! Вы его вскроете, и он умрёт, и что тогда?
— А если не вскрою, он умрёт через два часа наверняка.
— Так может, само…
— Не само, Алексей Иванович. — Я повернулся к нему. — Само не рассосётся. Кровь эта стоит и давит, и чем дольше стоит, тем меньше мозга под ней останется живого. Он и так уже час лишний лежит.
Плетнёв стоял, комкая шапку.
— Меня спросят, — проговорил он наконец. — Меня спросят, отчего я не отговорил.
— И ты скажешь, что отговаривал, и это будет правда. Вот лист, он подписан, ты можешь подписать тоже, а можешь не подписывать, и я на тебя не обижусь.
Плетнёв взял перо.
Руки у него дрожали, подписался он криво и потом долго глядел на собственную подпись, а я на него.
— Что мне делать? — спросил он.
— Считать дыхание. Как я тебя учил. Ты у меня нынче единственный, кто это умеет.
***
Мастерская Шамшева стала операционной за полчаса.
Верстак стоял под окном, на самом светлом месте. Мы оттащили его в сторону и накрыли под инструмент, а на то место поставили стол, сколоченный из двери на козлах, головой к окну. Свечи я велел вынести все до одной, и лампаду из угла тоже, как тогда с Тарасом. Пары эфира вспыхивают от свечи через пол-аршина и стелются по полу, так что в комнате с открытой склянкой огню не место. Горн с утра стоял холодный, раздувать его было некому.
Зимнего света мне было мало, и я добрал его железом. Кузьма снял с полки лист белой жести, встал сбоку и ловил им окно, бросая свет прямо в рану, туда, где мои же руки давали тень.
Печь протопили загодя, до духоты, потому что открытый череп остывает быстро, а остывший мозг потом мстит. Воду кипятили в двух котлах. А прежде чем я откупорил склянку, Терентий выгреб из печи угли в железное ведро и вынес во двор. Кирпич держит тепло полдня, этого хватало с запасом.
В одном тазу я развёл известь крепко, для рук, во втором слабо, для промывания.
Инструмент я разложил сам.
Трепан я нашёл в третьем ящике, там, где Шамшев его и держал. Он сам его сделал не так давно, по моему чертежу, для вдавленных переломов, и с тех пор он ни разу не пригодился. Коловорот с ручкой, три сменные коронки, зубчатые, и центральное сверлице, чтобы корона не гуляла по кости.
Я взял его в руки, и руки мои его узнали.
Вот тут со мной случилось то, чего я не ждал и о чём после думал не раз.
Полтора года я лечил лихорадки, вправлял кости, варил известь, спорил о корпии и учил лекарей и простых мужиков мыть руки. Я делал нужное дело и делал его хорошо. Но всё это время я был лекарем общего толка, тем, кем в моём веке становятся после института и до специальности.
А специальность у меня была одна.
Несколько десятков лет. Черепа, мозг, сосуды, гематомы и та особая тишина в операционной, когда идёшь к тому, к чему идти страшно. Я знал это ремесло так, как знают родной язык, и полтора года молчал на нём, потому что говорить было не с кем и не о чем.
И вот оно понадобилось.
— Бреем, — сказал я.
Терентий по моему слову брил Шамшеву голову справа, широко, от уха вверх и назад. Брил чисто, не спеша, и на моих глазах ни разу не порезал, хотя брил лежачего, что умеет не всякий цирюльник.
Я вымыл руки в известковой воде, по локоть, с щёткой, до того, что защипало под ногтями. Заставил вымыть Терентия и Плетнёва.
Эфир я отмерил сам.
Тут было тонкое место, и я его проговорил вслух, чтобы Плетнёв понял, чего ему бояться.
— Слушай внимательно. У него дыхание восемь в минуту и оно от давления в голове, а не от здоровья. Эфир дыхание угнетает. Стало быть, я даю ему самую малость, только чтобы он не дёрнулся, и ни каплей больше. Ты считаешь вслух всякую минуту и кричишь мне, если станет шесть. Не пять, не четыре. Шесть.
— А если шесть?
— Тогда я работаю быстрее, а ты отнимаешь тряпицу.
Разрез я наметил пальцем.
Припухлость сидела над правым ухом, на два пальца выше и чуть кпереди, и это было именно то место, где в моём веке сверлят первым. Под этой костью, между нею и твёрдой оболочкой мозга, идёт артерия, тонкая, впечатанная в кость бороздой, и рвётся она при таких ударах чаще всего прочего. Потому и кровь. Потому и светлый промежуток, потому что такая кровь копится часами, а не сразу.
— Начинаю.
Разрез вышел подковой, лоскутом вниз, чтобы после уложить его на место и чтобы кровь из кожи не заливала работу. Кожа на голове кровит зверски, и Терентий прижимал края полотном, а я подвязывал самое главное.
Лоскут отвернули. Под ним лежала кость, белая, чистая, и трещины на ней я не нашёл.
Плетнёв за моим плечом шумно сглотнул.
— Целая, — сказал он. — Михайло Алексеевич, она целая.
— Я знаю. Считай дыхание.
— Восемь.
Я поставил трепан.
Центральное сверлице вошло в кость, и я дал первый оборот, и в мастерской стало так тихо, что я услышал этот звук, который слышал в своей жизни тысячу раз и который здесь не слышал никто.
Кость под коронкой скрипит ровно и сухо и не визжит и не трещит, и по изменению этого скрипа моя рука узнаёт, сколько осталось.
Я вёл коловорот медленно, в четверть оборота, останавливаясь и выбирая костную крошку. Сверлить череп надо терпением, а никак не силой, потому что кость под коронкой в один миг делается тоньше бумаги, и тот, кто налёг, проваливается внутрь и рвёт оболочку.
— Семь, — сказал Плетнёв.
— Слышу.
Скрип переменился. Стал мягче, глуше.
Я снял нажим совсем и повёл коронку на одном весе руки, почти не давя.
И круг кости отошёл.
Я вынул его пинцетом и положил в тёплую солёную воду, приготовленную заранее, потому что эту кость я намерен был вернуть на место. Она ещё живая, и приживётся.
А в окошке, которое осталось после неё, лежала чернота.
Тёмный, плотный, свернувшийся сгусток, заполнивший всё, что было под костью, и распиравший её изнутри. Он был там, где я и сказал, и его было столько, сколько я и боялся.
— Господи помилуй, — сказал Плетнёв.
— Дыхание.
— Ше… семь. Семь!
Дальше пошло то, что в моём веке называется эвакуацией, а тут её никак не называют, потому что её никто не делает.
Я вымывал сгусток тёплой водой из ложки, осторожно, не давя и не ковыряя, и вынимал его по частям изогнутой ложечкой, и всякий раз оболочка под ним подавалась вверх, освобождаясь.
Это самая приятная минута в нашем ремесле, и её невозможно объяснить тому, кто не видел. Мозг, придавленный часами, начинает дышать. Твёрдая оболочка, серая и вдавленная, поднимается и снова начинает пульсировать в лад с сердцем.
Она поднялась.
Я увидел эту пульсацию, слабую, но правильную, и у меня отпустило в груди.
Оставалось найти источник.
Я нашёл его сразу, потому что искал в правильном месте. У самого края окошка, в бороздке кости, сидел разорванный сосуд, и из него по капле продолжало идти.
— Терентий. Воск.
Воск я приготовил заранее, размягчённый в тёплой воде. Часть кровотечения из кости останавливают именно им, вмазывая в саму кость, и здесь про него не знает никто, хотя работает он безотказно.
Кровящий конец сосуда я подцепил тем самым малым зажимом, который Шамшев сделал для меня в прошлом году, и который лежал в моём ящике, и которым я сейчас останавливал кровь его собственному хозяину.
Перевязал шёлком, проверил. Сухо.
— Дыхание?
— Девять, — сказал Плетнёв, и голос у него сорвался. — Михайло Алексеевич, девять! Было восемь, стало девять!
— Это хорошо. Не отвлекайся.
Я промыл полость слабой известковой водой, вложил под лоскут узкий фитиль из проваренного холста для оттока и уложил костный круг обратно, ровно в своё ложе.
Лоскут вернул на место. Швы редкие, чтобы не заперло отток. Повязка.
Всё заняло у меня пятьдесят минут.
Я разогнулся, и только тут заметил, что в дверях стоят люди.
Кологривов стоял первым и держался за косяк, и лицо у него я разглядел цвета извести. Мейер рядом с ним прижимал к груди шляпу и глядел на открытую голову, на трепан, на таз с чёрной водой.
А позади них, в верхней одежде, с непокрытой головой, стоял Робек.
Сколько они там простояли, я не знал.
— Карл Фёдорович, — сказал я, не выпуская иглы, — подойдите, станьте к свету. Вам это надо видеть. Ефрем Данилыч, вам тоже. Только руки не суйте, у меня тут чисто.
Мейер подошёл на негнущихся ногах.
— Глядите, — попросил я. — Вот кость, я её вернул на место, она приживётся. Вот отсюда я вынул две горсти свернувшейся крови. Вот тут сидел разорванный сосуд, он перевязан. А теперь глядите на дыхание. Оно было восемь в минуту и падало. Нынче девять.
— Он жив? — хрипло спросил Кологривов от двери.
— Жив.
— И… будет?
— Не знаю, Ефрем Данилыч. — Я завязал последний шов. — Это узнаем к утру.
***
Ночь я просидел при нём.
Робек уехал, сказав только, что ждёт меня завтра и что говорить будем тогда. Мейер остался до полуночи и всё писал что-то в книжечку, поглядывая на больного. Кологривов уехал раньше всех, не сказав ни слова.
Терентий не ушёл вовсе. Он вынес закупоренную склянку в сени, заново затопил печь, сел у неё и просидел так всю ночь.
Проверял я каждые полчаса и записывал.
Зрачки, дыхание, пульс и сила в левой руке.
Через час после того, как я закончил, правый зрачок сузился.
Не до конца, но он перестал быть чёрным провалом и отозвался на свечу, сперва лениво, потом живее. Я стоял над ним с этой свечой и наблюдал.
К полуночи пульс поднялся до шестидесяти.
А к двум часам дыхание участилось до двенадцати вдохов в минуту, стало ровным, и задержки исчезли.
В четвёртом часу он застонал.
Это был первый звук, который он издал за сутки, и звук этот был самым прекрасным, какой я слышал в обеих своих жизнях.
— Порфирий Данилыч. Слышишь меня? — Стон. Веки дрогнули. — Руку сожми. Левую.
Пальцы шевельнулись и слабо сжали мои.
Я сел прямо на пол возле лавки и с минуту ничего не делал.
Терентий подошёл, оглядел нас обоих и молча поставил свечу на пол рядом со мной.
Очнулся Шамшев в восьмом часу утра.
Он открыл глаза, уставился в потолок, потом на меня, потом попытался поднять руку к голове и не смог, потому что я держал.
— Не трогай. Там повязка.
Он пошевелил губами. Голос вышел не сразу.
— Михайло… Алексеич?
— Я.
— А чего это… — Он поморщился. — Голова… тяжёлая. Будто в неё ведро налили.
— Налили и вылили. Лежи и не вертись.
Шамшев помолчал, соображая. Соображал он медленно, и это было нормально, и я следил за тем, как он это делает, внимательнее, чем за пульсом.
— Я парусину вёз, — сказал он наконец. — Редкая она вышла. Надо отвезть назад.
— Отвезём.
— А я чего лежу-то?
— Ты с воза упал и головой ударился. Помнишь?
Он подумал.
— Не помню.
Вот это было именно то, чего я ждал, и я выдохнул окончательно. Память на сам удар не возвращается почти никогда, зато всё, что было до и после, остаётся. Мозг у него работал.
— Порфирий Данилыч. Сколько будет семью восемь?
— Чего?
— Считай, говорю.
— Пятьдесят шесть, — сказал Шамшев обиженно. — Вы меня, барин, за дурака не держите. Я всю жизнь с железом, я считаю лучше вашего.
— Считаешь, — согласился я. — А теперь пальцы мои сожми обеими руками. Обеими, разом.
Он сжал.
Слева вышло заметно слабее, зато сила была, и она не убывала.
— Через неделю выровняется, — сказал я. — Может, через две. А теперь спи.
— Господин Салтыков…
— Что?
— А чего у меня на голове-то?
Я смотрел на этого мастера, который сутки назад умирал и который первым делом вспомнил про редкую парусину.
— Дыра, Порфирий Данилыч, — сказал я. — Я тебе в черепе дыру просверлил твоим же трепаном. И кость обратно вставил.
Шамшев некоторое время молчал.
— Тем, что я по вашему чертежу делал?
— Им самым.
— Ну и как он? — спросил мастер. — Держал? Не гулял?
Я засмеялся и смеялся, наверное, дольше, чем следовало, и Терентий у печи глядел на меня с беспокойством.
***
А слух пошёл по городу в тот же день, и пошёл он, как я и ожидал, в двух видах разом.
Первый был такой. Лекарь Салтыков поднял мёртвого. Мастер лежал бездыханный, отходную читали, а я пришёл, повозился час, и мастер заговорил.
Второй был такой. Лекарь Салтыков сверлит живым людям головы.
И разносили второй куда охотнее.
Я это понял к вечеру, когда приехал в Мариинскую и увидел, как на меня глядят в коридоре.
Кологривов поймал меня у своей палаты и втащил в неё за рукав, и я приготовился к худшему.
— Садитесь, — велел он.
Я сел.
Ефрем Данилыч прошёлся по палате, заложив руки за спину, остановился и уставился на меня в упор.
— Я вчера уехал, не сказав вам ни слова. Знаете, отчего?
— Догадываюсь.
— Ни черта вы не догадываетесь. — Он сел напротив. — Я уехал, потому что мне сделалось дурно. Мне семьдесят второй год, сударь, я сорок пять лет в лекарях, я видел, как людям ноги пилят без всякого сна, и меня от этого не мутило ни разу. А вчера я поглядел на голову с дырой, на вас с этим вашим сверлом, и у меня, как у барышни, поплыло перед глазами. — Он помолчал. — А нынче утром мне донесли, что он говорит. И вот тут я, сударь, сел и заплакал. Сам от себя не ожидал.
— Понимаю ваши чувства, — кивнул я. — Сам через такое проходил. Такова наша лекарская участь. Помогать другим. И вкладываем мы в это и наши эмоции, и нашу жизнь, что самое главное.
— Теперь объясните мне, — сказал Кологривов другим голосом. — Толком. Откуда вы знали, что она там?
И я объяснил.
Разложил ему по признакам, как раскладывал себе. Удар, после которого человек встал и ходил, и это самое обманчивое, что бывает в голове. Зрачок, который расширился с той стороны, где беда, потому что распухший мозг придавливает нерв. Рука, ослабевшая с другой стороны, потому что мозг управляет телом накрест. Пульс, который замедлился, и дыхание, которое стало редким и глубоким, потому что давление внутри черепа гонит вниз то, что заведует сердцем и дыханием.
— Накрест, — повторил Кологривов. — Правая сторона головы, левая рука.
— Накрест.
— Господи. — Он потёр лицо. — Сударь, я тридцать раз видал, как человек ударится головой, а после у него отнимается рука. И тридцать раз полагал, что это разные беды, одна в голове, другая в руке.
— Это одна беда, Ефрем Данилыч.
— Одна беда, — сказал старик. — Одна беда, а я тридцать раз лечил руку.
Мейер взялся за дело иначе.
Он явился ко мне с книжечкой и потребовал повторить всё с начала, медленно, чтобы записать. Записывал он два часа, переспрашивал, уточнял, чертил в книжечке кружки и стрелки и под конец поднял на меня очки.
— Голубчик. А если бы он ударился левым виском?
— Тогда был бы расширен левый зрачок и ослабела бы правая рука.
— А если бы удар пришёлся в затылок?
— А вот тут, Карл Фёдорович, всё хуже, и там я бы уже не знал, куда сверлить.
Мейер записал и это честно, с моими же словами про «не знал бы».
А Робек принял меня в кабинете, и разговор наш вышел коротким и неприятным.
Он не кричал, он никогда не кричит.
— Вы понимаете, что вы сделали? — спросил Робек.
— Я спас человека, Михаил Михайлович.
— Вы спасли человека, — согласился Робек. — А теперь послушайте, как это выглядит с той стороны стола. Лекарь Мариинской больницы, не спрося никого, в частной мастерской вскрыл череп живому человеку, у которого череп был цел. Под листом пять подписей, из них трое неграмотных. Что вы на это ответите?
— Лист. — Я положил перед ним бумагу. — Признаки, заключение, подписи. Писан до работы, а не после.
Робек прочёл, потом перечёл. И вот тут в лице у него что-то дрогнуло.
— До работы, — проговорил он. — Вы писали это, когда он умирал.
— Я писал это, покуда воду грели.
Он положил лист и долго на него глядел.
— Салтыков, — сказал он наконец. — Я вас поддерживал всё это время и поддержу теперь. Только имейте в виду одну вещь. Того, что вы вчера сделали, в этом городе не понимает никто, кроме вас. А человека, которого не понимают, защищать можно только бумагой.
— Я знаю.
— Да что вы можете знать? А? Ну, при всём уважении, вам же двадцать пять лет. Или сколько? Двадцать шесть? Какая разница! — Он снял очки. — Слух уже пошёл. К концу недели он дойдёт куда следует. И меня, признаться, беспокоит не академия.
— А кто?
— Аптекарь ваш, — сказал Робек. — Который вам с осени кланяется при встрече.
Про Функа я подумал в тот же вечер и подумал спокойно.
Аптекарь никуда не делся. Он потерял на моей соли, не добил мою пробу, но он не из тех, кто бросает. Рук у него довольно, знакомых лекарей ещё больше, а слух про человека, который сверлит живым головы, разносить одно удовольствие. Тут и трудиться не надо, знай повторяй да добавляй подробностей.
К пятнице мне уже донесли, в каком виде это ходит по Литейной.
Сказывали, что лекарь Салтыков ставит над людьми опыты, что мужчина после моего сверления лишился ума и теперь не узнаёт родных. Будто бы в подвале за Рогаткой у него содержатся мужики, которых он купил на то же самое.
Последнее меня даже развеселило, потому что двадцать мужиков у меня и вправду содержались, и я их действительно кормил и учил, и объяснить это со стороны выходило смешнее, чем придумать.
Смеялся я, впрочем, недолго.
Два пакета пришли в один день, в субботу, с разницей в час.
Первый был из Медико-хирургической академии.
Написан он был безупречно, я и придраться не сумел. Конференция академии, наслышанная о необыкновенном случае врачевания посредством вскрытия черепа, покорнейше просит господина лекаря Салтыкова пожаловать и изложить обстоятельства, дабы случай сей мог быть рассмотрен со всею основательностью и, будучи найден особо полезным, доведён до сведения учёного сословия.
Я прочёл это и не нашёл ни одной шероховатости.
Что не означало для меня ровно ничего. Академии четвёртый год как выстроили новое здание, она молода, самолюбива и живёт тем, что доказывает свою учёность. Позвать могли и затем, чтобы поднять на щит, и затем, чтобы разобрать на части. По бумаге не понять.
Второй пакет я узнал по печати ещё до того, как сломал сургуч.
Военно-сухопутный госпиталь на Выборгской стороне.
Тот самый.
Я стоял с ним у окна и вспоминал ту залу.
Около года назад меня ввели туда ровно в два часа пополудни. Больше дюжины лекарей за длинным столом, мундиры, седины, два парика старого фасона. Стола мне не полагалось, полагалось место посреди залы, как рекруту на приёмке. Мне отмерили время. Мне объяснили, что трубка моя глуха и гудит деревом, что Бургав трубками не пользовался и при этом лечил государей, и что лекарь, припадающий к палке над солдатом, похож на кучера, припавшего к квасу.
Они смеялись. Все разом, дружно, с удовольствием.
Я выиграл у них тогда одним больным, унтер-офицером Матвеевым, которому назвал порок сердечной заслонки, не задав ни единого вопроса. И вот тогда-то председатель и сказал ту фразу, которую я запомнил навсегда.
Что единичный случай наукой не является и что оснований менять заведённый порядок врачевания общество не находит.
О чём и будет записано.
Я сломал печать.
Бумага была короче академической и написана суше.
Общество лекарей при Военно-сухопутном госпитале, читал я, получив сведения о произведённом лекарем Салтыковым вскрытии черепа у лица, не имевшего перелома оного, находит обстоятельства сего случая требующими рассмотрения. Господину Салтыкову надлежит явиться в назначенный день для дачи объяснений.
Я перечитал.
«Покорнейше просит пожаловать и изложить» и «надлежит явиться для дачи объяснений» это две очень разные вещи, и разницу между ними понимает всякий, кто хоть раз читал казённые бумаги.
А потом я дошёл до подписей и всё понял окончательно.
Их было девять, и восемь из них принадлежали тем самым людям, которые сидели тогда за длинным столом. Я узнал две фамилии сразу. Председателя, румяного, который острил про кучера и квас, и старика в парике, который поминал Бургава.
Девятая подпись стояла последней и была мне незнакома.
Год с лишним назад меня звали посмотреть, как надо мною посмеются, и посмеялись, и записали, что оснований менять порядок нет.
Нынче меня звали не смеяться.
За столом сидели те же люди, только теперь за мной стояли двор, школа, отделение больницы, двадцать один лист представлений, книга, имя и государыня, которая меня читает. И вот теперь я им мешал по-настоящему.
Случай для них выходил идеальный, и я это понимал. Лекарь, не имеющий учёного звания, самовольно, в частной мастерской, вскрыл голову здоровому с виду человеку. Тут и придумывать ничего не надо.
Я сложил обе бумаги и убрал их в ту самую папку, где лежал письменный отказ по моим носильщикам.
Папка становилась толще.
За спиной скрипнула дверь.
— Барин.
Мой ученик Терентий стоял на пороге, комкая шапку, и вид у него был такой, какого я у него не видел ни разу.
— Что тебе?
— Я, барин, весь день гляжу. — Он не поднимал глаз. — У вас беда.
— С чего ты взял?
— А я людей читаю, — сказал Терентий. — Вы спите по два часа. Бумаги вон эти читаете по три раза. И на дворе нынче про вас такое говорят, что я двоих уже осадил.
Он помолчал и поднял на меня глаза.
— Дозвольте помочь.
Я едва не рассмеялся. Мужик из Вильны, неграмотный, в учениках, предлагает помощь в деле, где против меня подписались девять лекарей и целая академия.
А потом я вспомнил кое-что.
Я вспомнил, как он взял закрутку в первый день, не дожидаясь показа. Как подошёл к лежачему с той стороны, с какой надо. Как молча подвинул мне скатанное полотно под пятку, потому что иначе нога лежала неверно.
И как вчера, всю ночь, он оказывался рядом со свечой прежде, чем я успевал попросить.
Так делает не тот, кто три недели носит у меня вёдра. Так делает человек, много лет простоявший у стола.
— Терентий, — решился спросить я. — Ты кем был до Вильны?
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


