Второй шанс для Лекаря. Том 2
Аннотация
Умереть после спасения чужой жизни — не самый плохой финал для врача.
Всю свою жизнь я посвятил медицине. Последняя операция стала для меня одновременно победой и приговором — прямо у хирургического стола меня настиг инфаркт.
Но вместо смерти я очнулся в теле молодого дворянина Михаила Салтыкова в Санкт-Петербурге 1805 года. Новый мир встретил меня долгами, дурной репутацией, чужими ошибками и медициной, которая отстаёт от моих знаний на два столетия.
Теперь мне предстоит заново завоевать доверие окружающих, найти своё место в Российской Империи и доказать, что настоящий врач способен менять человеческие судьбы в любую эпоху.
В мире, где ещё не знают о микробах, современных операциях и большинстве болезней, я получил второй шанс.
И упускать его я не собираюсь.

Авторы: Алексей Аржанов, Виктор Молотов
Цикл: Второй шанс для Лекаря
Предыдущая книга этой серии:
Второй шанс для Лекаря
Всю свою жизнь я посвятил медицине. Последняя операция стала для меня одновременно победой и приговором — прямо у хирургического стола меня настиг инфаркт.
Но вместо смерти я очнулся в теле молодого дворянина Михаила Салтыкова в Санкт-Петербурге 1805 года. Новый мир встретил меня долгами, дурной репутацией, чужими ошибками и медициной, которая отстаёт от моих знаний на два столетия.
Теперь мне предстоит заново завоевать доверие окружающих, найти своё место в Российской Империи и доказать, что настоящий врач способен менять человеческие судьбы в любую эпоху.
В мире, где ещё не знают о микробах, современных операциях и большинстве болезней, я получил второй шанс.
И упускать его я не собираюсь.

Авторы: Алексей Аржанов, Виктор Молотов
Цикл: Второй шанс для Лекаря
Предыдущая книга этой серии:
Второй шанс для Лекаря
Ознакомительный фрагмент
Глава 1
Самое главное, что я сейчас должен принять — отец подождёт. Да, вероятно, невежливо заставлять старика ждать. Особенно если учесть, какие взаимоотношения были у моего предшественника с отцом.
Но иных вариантов нет. У меня срочный пациент, шпаги на руках ещё нет. Придётся вернуться домой только после того, как разберусь со всеми делами.
Отец-то подождёт. А вот гной в груди Авдеева ждать никого не собирается.
— Никитин, — позвал я. — Нужен таз, свечей несколько сюда поближе и ланцетную иглу. Самую тонкую, что есть. И велите прокипятить её в вине, прежде чем нести.
Иронично в итоге вышло. Изначально старший лекарь Мейер поставил меня к Никитину, чтобы тот служил кем-то вроде моего куратора. Но ситуация быстро переменилась. Теперь мы оба официальные штатные лекари, но между нами всё же есть разница.
Он из разночинных, то есть дворянином по сути не является. В целом это позволяет мне распоряжаться им как подлекарем, но я так поступать не стану. Мы уже неплохо сработались как напарники. На том и остановимся.
Гришку я развернул с полдороги.
— Беги домой. Передай Петру Кузьмичу и… батюшке моему, — слово далось чужеродно, не привык я ещё им пользоваться, — что у меня в больнице умирающий. Вернусь сразу же, как только освобожусь. А теперь ступай. Бегом!
Гришка исчез, а я вернулся к койке. Авдеев глядел на меня с надеждой, но она стремительно угасала точно так же, как и его дыхание.
Он хотел задать вопрос, но так и остался немым. Однако я и сам понял, что он хотел узнать.
«Буду ли я жить, барин?»
— Терпи, Авдеев. Сейчас я погляжу, что у тебя в груди делается. Уколю разок, болеть особо не будет. Сочтёшь это за комариный укус.
Но я немного соврал. Намеренно, чтобы Авдеев ещё и переживаниями не страдал. Иглы тут толстые, неприятно будет парню, но этот укол он переживёт.
Иглу принесли. Я усадил его, велел Никитину держать за плечи, нащупал меж рёбер, справа и сзади особое место. То, где перкуссия — постукиванием пальцем — давала самый мёртвый звук. Вот с этим-то мне и надо работать…
Прокол нужно сделать по верхнему краю ребра, это даже мои руки прекрасно помнили. По нижнему краю идут жилы, там резать нельзя.
Пункцию я провёл на задержке дыхания, после глубокого вдоха, как и положено. Я ввёл иглу, коротко, на палец.
На конце полой иглы показалась капля. Густая, жёлто-зелёная, со сладковатым тяжёлым запахом.
Вот и ответ. Не вода стояла у него в груди. Тут у Авдеева гной, как я и думал. Полная пазуха гноя меж лёгким и рёбрами, и с каждым днём её будет становиться больше, покуда она не задушит лёгкое совсем или не прорвётся туда, откуда не выпускают.
Я вытянул иглу и тут же намертво прижал пальцем место укола, перекрывая доступ воздуху. А затем стал думать вслух, потому что Никитину это было полезнее любой лекции.
— Глядите сюда, Алексей Степанович. Воспаление в лёгком отгорело, однако уйти не решилось. Оставило после себя кое-что, и с этим нам придётся разбираться. Меж лёгким и рёбрами скопился гной, вот отчего справа внизу немо и пусто. Сам он оттуда не выйдет никогда, места такого нет. Не выпустим мы — к концу недели сгорит парень.
— А… выпустить-то как? — Никитин глядел на каплю в канюле, как на живую гадюку.
— Ножом. Меж рёбер, малым разрезом, и трубку в разрез, чтоб тёк наружу, — я говорил спокойно, а параллельно с этим мысленно готовил план предстоящей операции. — Только тут нужно учесть вот что… Спешка убивает вернее гноя. Выпускать надо помалу, с передышками. Выпустишь всё разом — нутро сместится, и сердце может остановиться.
Да, это действительно работает именно так.
При резком удалении большого объёма жидкости или гноя из грудной клетки происходит так называемый медиастинальный шифт. Резкое смещение средостения и сердца обратно на своё место. Это приводит к шоку, падению давления и рефлекторной остановке сердца.
— Стало быть, так. Нынче ему кору ивовую от жара, питьё тёплое, полусидя держать, на подушках. Бульон, сколько влезет. А режем завтра поутру, — сообщил я.
В этом веке в принципе все операции стремились проводить исключительно утром при солнечном свете. Отсутствие полноценного освещения — огромная проблема для хирургов девятнадцатого века.
— И вот что, — добавил я. — Робека предупредим и позовём. Дело небывалое, при таком деле главный врач в свидетелях дороже золота.
Об этой операции лекари знают, но боятся её из-за высокой смертности. Я всё равно её проведу. Сделаю то, что должен. Но ко мне определённо возникнет ряд вопросов.
Снова.
Штосс узнает так и так. Так пусть узнаёт о деле сделанном.
Авдееву я растолковал попроще. Хворь его спряталась в груди, как гной в нарыве, и завтра я этот нарыв открою, а нынче его дело пить, есть и спать полусидя.
— Барин… — прохрипел он и всё же смог задать тот вопрос, который произнести ранее не решился. — А я выживу?
— Выживешь, — сказал я. — Ты у меня уже сколько раз выживал? Дело привычное. Выживешь и ещё раз для ровного счёта.
Он слабо улыбнулся. А я вышел из палаты и остановился в коридоре, привалившись к холодной стене. Одно дело сделано, вернее, назначено. Теперь Скопин. Потому что явиться к отцу я мог с чем угодно, хоть с гноем на руках, но только не с пустыми ножнами.
***
Праздничный город гулял. От церквей тёк народ, сытый благовестием, у ворот победнее выносили нищим пироги, и над всем этим стояло высокое, чистое небо. Столь редкое для Петербурга.
Сегодня восьмое сентября. Рождество Богородицы. Начало церковного новолетия и Осенины. Время, когда земля заканчивает отдавать урожай, а осень окончательно вступает в свои права.
Я шёл сквозь праздник скорым шагом и ничего не замечал, поскольку был занят другими мыслями.
На Большой Мещанской, под вывеской с тремя шарами, ставни стояли всё так же запертыми. Я забарабанил в дверь, уже почти ни на что не надеясь, и вдруг внутри шаркнуло.
— Заперто! Не принимаю нынче!
— Силантий Поликарпович, это Салтыков. Отоприте. Я по уговору, и день мой ещё не вышел.
За дверью помолчали. Потом загремел засов.
Скопина было не узнать. За те недели, что мы не виделись, цепкий, сухой, глянцевитый процентщик постарел лет на десять. Небритый, в мятом сюртуке, с глазами, красными не то от бессонницы, не то от болезни. Он посторонился, впуская меня, и запер дверь обратно.
— С деньгами пришли, — тускло уронил он, и это был не вопрос. — Вижу. Вовремя вы, господин Салтыков. Да только опоздали.
— Это как понимать?
— А так, — он прошёл за конторку, но садиться не стал, опёрся на неё обеими руками, как стоят над могилой. — Продал я вашу шпагу. Вчерашним днём. Купцу одному, охотнику до старинных вещей. Задаток взял, вещь обещал нынче к вечеру свезти.
Внутри у меня начал подниматься гнев, но я его задавил. Криком тут было не взять. Тут надо было сначала понять, почему он так поступил.
— Силантий Поликарпович, — я положил на конторку свёрток с деньгами, и он глухо стукнул. — Здесь двести тридцать три рубля, до копейки. Уговор наш был до восьмого сентября. Нынче восьмое, и оно ещё не кончилось. Вы человек точный, точнее вас я в этом городе людей не встречал. Что стряслось, что вы свой же уговор вперёд срока порушили?
И тут его прорвало.
Сперва у него просто задрожал подбородок и он отвернулся к окну, к запертым ставням. А потом рассказал мне всю правду.
Как выяснилось, есть сын у него. Ефим. Единственный, поздний, от покойницы жены. Двадцать лет, при конторе счёт вёл, грамотный, тихий. Мещанское общество подало его в рекруты, в нынешний набор.
Причин на то было много. За недоимки ли, по жребию ли, по злобе ли чьей — теперь уже всё равно. Забирают. Три дня Скопин бегал по канцеляриям и по знакомцам, хотел выставить того самого охотника как замену. Это законом дозволено, да только охотники нынче, по военному времени, просят таких денег, каких и у процентщика враз не наберётся.
Он и заклады стал спускать, что поценнее, и шпагу мою в том числе, не до чести уже было. А партию отправляют через пять дней.
Что тут сказать? Могу только посочувствовать. Но шпага мне в любом случае нужна. И без неё я не уйду.
— Вы поймите, господин Салтыков, — вновь заговорил Скопин. — Я ведь знаю, кто я. Процентщик. Кровосос, все так за глаза говорят. Пусть! Я всю жизнь копейку к копейке для него складывал, для Ефимки. А теперь выходит, копейки есть, а сына не будет. Двадцать пять лет службы. Я до его возврата не доживу, да и он… Тихий он у меня, книжный. Таких там первыми…
Он не договорил. Я стоял и молчал, и внутри у меня две вещи укладывались рядом. Первая: вот отчего «пропал» Скопин, и никакой тьмы тут не было, было обычное человеческое горе. Вторая: я мог тут помочь. Не всем, но кое-что я мог.
— Силантий Поликарпович, — сказал я. — Давайте так. Сперва дело, потом моё слово. Дело такое. Уговор наш стоит, день не вышел. Деньги на конторке. Шпагу вы нынче же выкупаете у купца обратно, задаток воротите, а что сверх того встанет, я покрою. Это первое.
— А второе? — напрягся Скопин.
— А второе вот что. Вы уже давно знаете, что я лекарем тружусь. А я знаю, что грамотный рекрут в армии на вес золота, его к делу норовят приставить, а не в строй. В писаря, в цейхгауз, при лазарете служить. При лазарете, Силантий Поликарпович, и служба другая, и пуля дальше. Есть у меня знакомство по военно-медицинской части. Обещать не обещаю, врать не стану, но письмо напишу и словом похлопочу, чтобы Ефима вашего, как грамотного, определили при госпитальной части. А до отправки приведите его ко мне. Осмотрю, соберу ему суму лекарскую походную, обучу, как себя в походе беречь. На войну он всё равно отправится, но шансов ему это дело прибавит, и крепко.
Долго он стоял неподвижно. Потом вышел из-за конторки, и я уж было подумал, что он сейчас повалится. Уже приготовился ловить. Не повалился. Он только опустил голову и прошептал:
— Шпага будет у вас нынче же. До темна. Сам к купцу поеду, сей же час. Задаток ворочу, доплачу своё, и не спорьте, это мой грех, мне и покрывать. А Ефимку я вам завтра приведу. И вот что, господин Салтыков… — голос у него сел. — Я долги считать умею, вся жизнь моя такая. Этот долг я за собой записал. Он не в рублях. Такие не гасятся.
***
В доме Бутурлиных уже начался праздник.
По случаю дня Богородицы всё было как положено. У образов теплились лампады и горели свечи, полы натёрты, дворня в чистом. Из поварни тёк дух пирогов с капустой и с вязигой. У ворот с утра, как рассказал дворник, оделяли нищих. Дарья Гавриловна была в парадном шёлковом платье и наколке. Только двигалась она по дому тихо и глаза у неё были испуганные.
— Михайло, голубчик… — она перехватила меня в передней и зашептала, косясь на двери гостиной. — Приехал. С полудня сидит. Пётр Кузьмич уж и так к нему, и этак, и про больницу рассказывал, и про трубку твою, и про больных, что ты от смерти отвёл… А он слушает, молчит и пальцами по столу постукивает. Ты уж иди к батюшке, иди. И это… сдержан будь.
Я оправил сюртук и вошёл.
Отца увидел прежде, чем он меня, и успел хотя бы немного его разглядеть.
Он сидел у стола прямо. И что-то мне подсказывает, что он как раз их тех людей, которых в юности привязывали к доске для выправки. Сухой, широкий в кости, седой сплошь, стриженный коротко, по-старому.
Сюртук тёмный, почти мундирного покроя, и ни пылинки на нём с дороги, будто из Москвы он сюда разом переместился. Лицо такое, что по нему ничего и не прочесть. Длинное, с широкой челюстью. Пальцы правой руки мерно, негромко постукивали по столешнице.
Раз-два-три. Раз-два-три.
Пётр Кузьмич сидел напротив, красный и несчастный, и при виде меня вскочил с явным облегчением утопающего.
— А вот и он! Вот и Михайло наш! Я ж говорю, Алексей Петрович, он у нас нынче нарасхват, больные его…
— Оставь нас, Пётр Кузьмич, — сказал отец. Негромко, спокойно, но барон осёкся на полуслове. — Сделай милость. Нам с сыном есть о чём поговорить одним.
Странно он себя ведёт. Насколько я уже понял, так себя вести в гостях как минимум невежливо. Да чего уж там, это плохой тон даже в двадцать первом веке. Либо Пётр Кузьмич чем-то отцу обязан, потому они так и общаются, либо же они сговорились заранее, что говорить с отцом я буду наедине.
Барон вышел, и я услышал, как он притворяет за собой дверь с осторожностью. Готов поспорить, что он никогда в жизни ещё не закрывал дверь столь тихо.
Мы остались вдвоём.
Отец глядел на меня. Долго, не мигая, снизу вверх. Видимо, полагалось, что я под этим взглядом должен съёжиться. Но я стоял и глядел в ответ, и лишь секунд через десять в его глазах шевельнулось что-то, похожее на удивление.
— Садись, — велел отец.
Я сел напротив. Пальцы его продолжали стучать. Раз-два-три.
— Пётр Кузьмич тут рассказывал мне сказки, — заговорил он наконец, и голос у него был под стать лицу: ровный, сухой, ни единого лишнего звука. — Битый час рассказывал. Будто ты и в самом деле в лекари подался. В казённой больнице служишь, за жалованье. Мужиков от горячки лечишь, дудки какие-то строгаешь. Будто тебя, Салтыкова, начальство хвалит и учёные немцы за стол сажают, — он сделал паузу. — Я, признаться, слушал и думал: либо Пётр Кузьмич от наливок своих вовсе ослаб головой, либо сын мой за три месяца выучился обманывать людей куда искуснее, чем прежде. Прежде-то у тебя, Михайло, дальше «дайте денег, батюшка» выдумка не шла.
Злобы в его словах не было вовсе. И это хуже всего. Злоба, крик, стук кулаком — всё это выдаёт эмоции. А с эмоциями я работать умею. Но отец оказался сильным и холодным человеком, каждое слово которого звучит как неоспоримый факт.
Ладно. И с этой бедой я совладать смогу.
— Это не сказки, батюшка, — сказал я. — Служу. Лечу. Хвалят, случается такое. Могу рассказать подробно, коли будет охота слушать.
— Будет, — он кивнул, всё так же ровно. — Всему свой черёд. Сперва одно дело. Малое.
Пальцы его перестали стучать.
— Шпага где, Михайло? Дедова.
Проклятье… Я, конечно, предсказывал, что это случится, но и подумать не мог, что он запросит шпагу так скоро. Чуть ли не первым делом!
В комнате стало очень тихо. Было слышно, как за дверью, не выдержав от любопытства, скрипит половицами Пётр Кузьмич.
Отец глядел на меня, не мигая. Тут-то я и понял, что он всё знает. Именно знает, а не догадывается. Возможно, не всё. Может быть, только о части поступков моего предшественника откуда-то прознал. Но он практически на сто процентов уверен, что шпаги нет.
Возможно, он затем её и дал. Смысла в этом подарке было два: напоминание о том, к какому роду я принадлежу, и в то же время проверка. Потеряю шпагу или нет?
А весь этот ровный разговор был подводом вот к этому вопросу.
И в эту самую секунду в дверь ударили с разбегу, она распахнулась, и в гостиную влетел Гришка. Красный, запыхавшийся, со свёртком в рогожке, длинным, узким, перевязанным бечевой.
— Барин, Михаил Алексеич!.. — он осёкся, увидев отца, сдёрнул шапку и низко поклонился, но свёртка из рук не выпустил. — Посыльный принёс! Велено вам в собственные руки, безотлагательно!
Скопин! Успел всё-таки. До темна, как обещал, старый точный человек, и я мысленно поклонился ему ниже, чем кланялся кому-либо в этом веке.
— Давай сюда, — попросил я. — И ступай, Гриш. Благодарю тебя.
Гришка исчез. Я развязал бечеву, отвернул рогожку. На стол легли потёртые ножны. Золочёный эфес блеснул в свечном свете.
Эх, жаль только, что я впервые вижу эту шпагу именно сейчас. До чего же всё-таки красивое оружие. Хотя… Может, оно и к лучшему, что попала она ко мне в руки именно перед отцом?
Не верю я в приметы, но после попадания в новое тело склонен считать некоторые совпадения не случайными.
Отец глядел на шпагу. Потом на меня. Его лицо изменилось, но я не успел проследить за его реакцией.
— Вот, стало быть, как, — проговорил он медленно. Взял шпагу, привычно, не глядя огладил ножны, тронул эфес большим пальцем. — А скажи-ка мне, Михайло. Помнишь ли ты, зачем я тебе её дал?
— Чтобы я помнил, к какому роду принадлежу, — тут же ответил я.
Это я помнил. Как раз эти воспоминания от предшественника мне передались.
— Верно, но всё же я повторюсь, чтобы до тебя точно дошло. Шпагу эту носил твой дед, Пётр Михайлович. Он с ней через множество войн прошёл и… Слышишь? Ни единого разу не было ей стыдно висеть у него на боку. Я тебе её дал не для красоты и не в подарок. Я тебе её дал, чтобы ты помнил, к какой семье принадлежишь. Чтобы всякий раз, как рука твоя тянется к рюмке или к колоде, она задевала эфес. Дед твой этой шпагой честь добывал. А ты её в заклад снёс.
Да откуда же он мог об этом узнать? Кто мог рассказать? Бутурлины точно не знали. Может, кто-то из дворовых. Гришка? Вряд ли. Он бы не стал.
Что ж, главное, что шпага при мне, а дальше я уже со всем разберусь.
Хотелось бы мне сказать, что закладывал не я. Что тот, кто снёс её на Большую Мещанскую, умер, и я три месяца выгрызал её обратно. Но об этом придётся умолчать. Заместо этого я могу сказать только одно.
— Ей больше не будет стыдно, — заявил я.
Отец поглядел на меня долгим взглядом. Потом медленно, аккуратно положил шпагу на середину стола. И взгляд его изменился.
— Складно говоришь, — произнёс он, и впервые я почувствовал, что говорит отец без осуждения. — Коротко и складно мысли твои идут. Прежде ты, Михайло, говорил много и пусто, а нынче мало и по делу. И глядишь иначе. И сидишь иначе… — пальцы его возобновили свой мерный стук. — Пётр Кузьмич мне тут битый час толковал, что тебя болезнь переменила. Горячка, говорит, после той июльской истории. Сказал, мол, перепил, а потом переменился. Бывает, говорит, с людьми, читал где-то, — он прищурил взгляд. — Только я, сын мой, в перемены от горячки верю слабо. Я на своём веку видел, как людей меняет страх, как меняет нужда и как меняет стыд. И мне сдаётся, ты мне ещё не всё рассказал.
Да уж точно… Этот человек совсем не похож на того же Бутурлина. Петром Кузьмичом я немного манипулировал и, разумеется, исключительно по-доброму. Ради его же блага и во имя общего дела.
Но с отцом такое не пройдёт. Алексей Петрович Салтыков будет смотреть, слушать и считать, пока мои слова его не устроят. Пока он не решит мне поверить.
— Рассказывать мне есть что, батюшка, — сказал я ровно. — Извольте слушать. Только уговор: я рассказываю по порядку, а вы судите в конце, а не с середины.
Возможно, мне показалось, но по лицу его будто пробежала улыбка.
— Уговор, — сказал отец. — По порядку так по порядку. Времени у нас довольно. Я, Михайло, погостить приехал не на день.
Рассказывал я с полчаса. Про больницу и штат, про свою работу, про трубку и про барона с Робеком. Отец слушал не перебивая, только изредка ронял вопрос, короткий и точный.
Сколько жалованья. Кто таков Робек и каких кровей. Про июльскую историю он тоже знал, но лишь частично. И на этот вопрос тоже пришлось ответить, но коротко.
Дело кончено, стороны разошлись, долга за мной нет — вот и весь ответ. Отец благо переспрашивать не стал.
— Складно, — подытожил он, когда я закончил. — Что ж. Поживу, погляжу, что из тебя выйдет. Пока что вести в основном хорошие.
— Погостите ещё здесь, батюшка? — я решил перевести тему.
— Погощу, — он поднялся. — Только ты, Михайло, не обольщайся. Я в Петербург не к тебе приехал, у меня тут своё дело, служебное. К тебе оно касательства не имеет. Но это не мешает мне попутно и на тебя поглядеть.
Можно считать это первой победой. Я выстоял, пережил все его атаки. Остаётся только разобраться, кто ему передавал всю информацию обо мне… Но это чуть позже.
А пока…
Я поклонился и отворил ему дверь, и мы вышли к столу, где нас уже заждался праздник.
За праздничным столом я в кои-то веки почти не ел. Вместо этого я слушал.
Такого случая у меня ещё не бывало. Месяц я собирал знания по крохам. А теперь напротив меня сидел человек, который знал о моей семье всё, а я о ней не знал почти ничего. Спрашивать было нельзя.
Сын не спрашивает, где служит его отец! Оставалось только слушать.
Стол собрали на славу, по-праздничному. Кулебяка в аршин, гусь с яблоками, пироги с вязигой, наливки в гранёных штофах, до которых я не допустил барона дальше второй чарки. Во главе сидели два старика, и трудно было выдумать двух людей более разных.
Бутурлин гремел, наливался румянцем, махал вилкой. Отец сидел прямо, ел мало, говорил ровно, и всё же видно было, что этим двоим друг с другом легко. Похоже, они и в самом деле старые друзья.
— А помнишь, Алексей Петрович, как в былые годы?..
И тут барон опять принялся рассказывать про Очаков. Это была излюбленная его тема. Шёл рассказ, в котором отец, судя по всему, вытаскивал его из какой-то передряги.
Из их диалога я смог понять многое.
Отец служил. Воевал с турком. Вышел в отставку, когда я был мальчишкой, и с тех пор тянул лямку по статской части, в Москве, в каком-то департаменте, о котором говорил одним словом «служба». В Петербург прислан с делом, с каким — не сказал и Бутурлину, обронил лишь «бумаги в Сенат» и «примерно на месяц, а там как пойдёт». Останавливаться хотел на постоялом дворе. Но барон не пустил, чуть не побранились из-за этого.
Про братьев, сестру и матушку отец ничего не рассказал. Об этом я разузнаю позже.
— …а Михайло-то ваш нынче каков, а? Сам Сабуров его в штат определил, лично!
Вилка в руке отца остановилась.
— Сабуров? — переспросил он. — Иван? Он разве по богоугодной части нынче?
— А то! В Опекунском совете первый человек! Он над всеми больницами и сидит!
— Вон как… Что ж. Помню я его. Грех не навестить. Загляну, как появится возможность, — он поднял глаза на меня. — Заодно и о службе твоей спрошу, Михайло. Уж он мне насчёт тебя точно лгать не станет.
Понятно. Значит, решил он про мою жизнь разузнать, и максимально подробно.
Нехорошо. Мне лишнее внимание сейчас не нужно. Но я уж как-нибудь выкручусь.
Ужин докатился до конца мирно. Отца устроили в лучших гостевых покоях, дом затихал, дворня растаскивала со стола. Я шёл к себе со свечой, выжатый этим бесконечным днём до самого донышка, и мечтал об одном: упасть и не видеть снов.
У поворота к моей комнате от стены отделилась тень, и я едва не плеснул воском себе на пальцы.
— Господин Салтыков, — передо мной предстал едва знакомый мужчина. Но нахождение его здесь меня не удивило. Я видел его несколько раз, но близко не общался. Если не ошибаюсь, это месье Готье, домашний учитель, состоит при Мите и Николеньке второй год. — Прошу великодушно простить. Поздний час. Но я желал бы сказать вам два слова наедине, и лучше теперь, нежели никогда.
— Извольте, месье. Слушаю вас.
Француз помолчал, подбирая слова. Потом поднял на меня глаза, серьёзные и несчастные разом. И заговорил:
— Сударь, я прошу вас верно меня понять. Не имею намерения дерзить. Но я отвечаю за учение Дмитрия перед его родителями и перед собственной совестью, а совесть моя нынче неспокойна, — он глубоко вдохнул. — Мне горько это говорить, сударь, однако я полагаю… полагаю, что вы дурно влияете на моего ученика. И с этим нужно разобраться.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


