Майор: Сорокапятка 3
Аннотация
Бобруйск. Минск. Брест. Висла. Одер. Красная армия наконец идёт туда, куда должна была идти с самого начала войны, — на запад. Так быстро, что карты не успевают за передовыми частями.
А гвардейский противотанковый полк идёт вместе с ней.
Ковалёв знает, чем закончится это лето. Знает, где остановятся немцы. Знает даже день, когда закончится война.
Вот только раньше это знание помогало готовиться к будущим боям.
Теперь оно мешает смотреть на своих людей.
Потому что каждый погибший будет погибать всё ближе к Победе.
Четыре месяца до конца.
Три.
Два.
Недели.
Дни.
Ковалёв решил не считать.
Нужно просто довести полк до Берлина.
Желательно — весь.

Авторы: Андрей Вершинин, Смолин Павел
Цикл: Майор: Сорокапятка
Предыдущие книги этой серии:
Майор: Сорокапятка 2
Майор: Сорокапятка
А гвардейский противотанковый полк идёт вместе с ней.
Ковалёв знает, чем закончится это лето. Знает, где остановятся немцы. Знает даже день, когда закончится война.
Вот только раньше это знание помогало готовиться к будущим боям.
Теперь оно мешает смотреть на своих людей.
Потому что каждый погибший будет погибать всё ближе к Победе.
Четыре месяца до конца.
Три.
Два.
Недели.
Дни.
Ковалёв решил не считать.
Нужно просто довести полк до Берлина.
Желательно — весь.

Авторы: Андрей Вершинин, Смолин Павел
Цикл: Майор: Сорокапятка
Предыдущие книги этой серии:
Майор: Сорокапятка 2
Майор: Сорокапятка
Глава 2
Дождь пошёл под утро и к рассвету уже не собирался кончаться.
Ковалёв проснулся в окопе, под плащ-палаткой, натянутой на две лопаты, и первое, что услышал, была вода. Она шуршала по брезенту, журчала по стенке окопа, капала с бруствера, хлюпала где-то под ним, в соломе, которую он накануне бросил на дно. Полесье, видимо, решило напомнить, чьё оно.
Приказ пришёл вместе с рассветом, на мотоцикле, в виде мокрого связного с планшетом. Связной долго искал в планшете нужную бумагу, нашёл, развернул, и бумага тут же размокла по краям. Ковалёв прочитал её, прикрывая ладонью.
Полку сниматься и выходить к Бобруйску. Танковый корпус вчера ушёл вперёд так далеко, что его тылы отстали на сутки, а пехота — на двое. Немцы в Бобруйске и вокруг начинают понимать, что их обходят. Нужно успеть встать на дорогах, по которым они будут уходить, раньше, чем они по ним уйдут. Рубеж — на карте. Срок — к исходу завтрашнего дня.
— Дорога? — спросил Ковалёв связного.
Связной посмотрел на него так, как вчера смотрел начарт корпуса по телефону.
— Товарищ гвардии майор, — сказал он, — там одна дорога, и по ней идёт всё. Танкисты горючее везут. Пехота идёт. Санбаты. Её в двух местах разбило, и там сейчас стоят все, в три ряда.
— А если не по дороге?
— Если не по дороге, — связной вытер мокрое лицо мокрым рукавом, — то болото.
Он уехал. Ковалёв развернул карту на коленях под плащ-палаткой. Малахов сидел рядом, водил ногтем по зелёному и синему, по голубой штриховке болот, и лицо у него делалось всё более задумчивым.
— Прямо здесь, — сказал он наконец, — километров двадцать. На карте. Только на карте тут три болота, одна речка и лес. Дорог нет. Есть тропа, если это тропа, а не граница квартала. Есть гать — вот, пунктиром. Когда её клали и куда она ведёт, неизвестно.
— Пройдём?
Малахов подумал честно, как всегда.
— Не знаю, товарищ гвардии майор. Может, пройдём. Может, половина пройдёт. Может, утопим всё. Я не видел этих мест. Карту эту рисовал человек, который их тоже не видел.
— Тогда так, — сказал Ковалёв. — Ведёшь ты. Пешком, как вчера. Как увидишь, что не пройдём, — скажешь. Не будешь знать — тоже скажешь.
— А если никто знать не будет?
— Тогда будем пробовать.
Полк снимался под дождём. Орудия из окопов выкатывали руками. Машины заводились с третьего, с пятого раза, выплёвывая сизый дым. Люди ругались тихо и зло, как ругаются люди, которые не выспались, промокли и знают, что дальше будет хуже.
Бурмистров подошёл с планшетом, накрытым куском клеёнки.
— Старшина опять пропал, — сказал он.
— Когда?
— Затемно. Взял обе лошади — свою и немецкую. Сказал, что по делу.
— По какому?
— Не сказал.
Ковалёв посмотрел на начштаба. Бурмистров смотрел на дождь.
— Кухни здесь? — спросил Ковалёв.
— Обе здесь. Каша сварена. Люди поели. Он её, видно, с ночи варил.
— Значит, вернётся, — сказал Ковалёв. — Человек, который с ночи варит кашу на весь полк, не дезертирует.
Бурмистров подумал и согласился. Логика была неопровержимая.
Пошли.
Первые несколько километров шли почти по-человечески. Лес был сырой, но твёрдый, песчаный, с корнями сосен, по которым машины прыгали, как по стиральной доске. Малахов шёл впереди, с палкой, в плащ-палатке, похожий на монаха-пилигрима. За ним — головная машина с орудием на прицепе. За ней — остальные, длинной колонной, которая растягивалась, сжималась, останавливалась и снова растягивалась, как гусеница.
Потом лес кончился, и началось болото.
Ковалёв видел болота. В сорок первом, в окружении, он провёл по болоту трёх людей и одну пушку, и болото это он запомнил на всю жизнь. Но то было летнее, сухое, после жары, с кочками, по которым можно прыгать. Это было другое. Это было Полесье после дождя.
Оно лежало впереди до горизонта. Серое, ровное, плоское, как стол, заросшее осокой и чахлыми берёзками, и над ним висел туман. Никакой тропы видно не было. Гати, которую Малахов нашёл на карте пунктиром, тоже видно не было. Было только болото и дождь.
Малахов постоял на краю, потом шагнул вперёд. Ушёл по колено. Шагнул ещё. Ушёл по пояс. Постоял, подумал и вернулся.
— Гать там, — сказал он, показывая. — Где-то там. Я чувствую под ногой бревно. Но её затопило. Может, вода поднялась, может, её немцы нарочно разобрали. Идти можно, но только пешком. Машины не пройдут. Орудия — если на руках, то может быть.
Ковалёв посмотрел на болото. На машины. На орудия. На людей.
— Сколько до твёрдого? — спросил он.
— По карте — километра три. Если карта не врёт.
Три километра болота. Ковалёв знал, сколько весит пушка и сколько человек в расчёте, знал эту арифметику, как таблицу умножения, и знал, что лучше её сейчас не делать. Он остановил себя на полдороге. Пусть кто-нибудь другой считает. Он командир полка. Он решает.
— Орудия отцепить, — сказал он. — Машины — назад, в лес. Пусть ищут объезд по дороге, догонят. Орудия — на руках. Расчёты, взводы управления, все свободные — на лямки. Я иду первым.
— Вы? — переспросил Бурмистров.
— Я, — сказал Ковалёв. — Потому что если первым пойдёт кто-то другой, они будут смотреть на него и думать, что он дурак. А если я — будут думать, что дурак я, и это меня устраивает.
Бурмистров неожиданно улыбнулся. За год Ковалёв видел это второй раз.
Первое орудие пошло в болото через полчаса. Его тащили на лямках, как бурлаки на Волге тащили баржу: густо впереди, по бокам, и ещё сзади, упираясь в станины. Ковалёв шёл в голове, рядом с Малаховым, и под ногой у него было бревно, скользкое, затопленное, невидимое. Потом бревна не стало, и он провалился по пояс, и вода была холодная, как в проруби, хотя стоял конец июня. Его вытащили. Он пошёл дальше.
Нога не болела. Ему самому это показалось удивительным, пока он не понял, что она просто онемела от холода.
Метров через триста орудие село. Колёса ушли в торф, и пушка легла на станины, как лягушка на брюхо. Люди тянули, кряхтели, ругались. Орудие не двигалось.
— Отставить, — сказал Ковалёв. — Так не вытащим.
Он смотрел на болото вокруг. На берёзы — тонкие, кривые, с руку толщиной. Их можно рубить, но из них ничего не положишь. Нужны брёвна. Нормальные, толстые, чтобы положить под колёса и держали. Брёвна были в лесу, за спиной, в трёхстах метрах. Можно рубить, носить, класть — и так, по бревну, три километра. До вечера. До завтрашнего вечера. До послезавтра.
Срок был — к исходу завтрашнего дня.
Он стоял по пояс в воде и чувствовал, как ему становится холодно не только в ногах.
И тут сзади, от леса, кто-то закричал. Кричал весело, во всё горло, с присвистом, как кричат ямщики:
— Э-эй! Товарищ гвардии майор! Погодите! Не тяните, пуп надорвёте!
Ковалёв обернулся.
На краю болота, на немецкой гнедой лошади, сидел старшина Гапонов. За ним, на верёвке, шла вторая лошадь — его собственная. За второй лошадью — ещё одна. За ней — ещё. Ковалёв смотрел, как из леса выходят лошади — рыжие, вороные, гнедые, пегие, разные, с немецкими тавро и без, с упряжью, с хомутами, некоторые с обрывками постромок, — и не мог их пересчитать. Не стал и пытаться.
— Это что? — крикнул он.
— Лошади, товарищ гвардии майор!
— Вижу! Откуда?
Гапонов подумал. Лицо у него было мокрое, счастливое и совершенно честное.
— Ходили! — крикнул он. — По лесу! Немецкие! Бросили их немцы, товарищ гвардии майор! Артиллерия у них на конной тяге, а тут наши танки, ну и драпанули кто как, а лошадей-то куда? Лошадей бросили! Они и ходят! Я с утра поехал, смотрю — ходит одна. Взял. Потом смотрю — ещё. А потом думаю — ну, раз ходят, чего ж им ходить? Пусть работают!
Ковалёв стоял по пояс в воде и смотрел на него.
Он понимал, что старшина прав. Немецкая пехотная дивизия была на конной тяге почти целиком — артиллерия, обозы, кухни, всё. Несколько тысяч лошадей на дивизию. Здесь, под Бобруйском, наши за двое суток разметали несколько таких дивизий. Лошади остались. Бродили по лесам, голодные, напуганные, никому не нужные.
Никому, кроме старшины Гапонова.
— Упряжь есть? — крикнул Ковалёв.
— Есть! На них и есть! Немецкая, хорошая, кожа! Я ещё два воза упряжи в лесу видел, стоят брошенные, привезти?
— Вези!
Гапонов развернул немецкую лошадь и поскакал в лес, и за ним с грохотом, чавканьем и ржанием ушёл весь табун — но не весь, потому что половину он успел бросить у края болота, и бойцы, стоявшие там, уже ловили лошадей за уздечки.
Через час орудия пошли по болоту на конской тяге.
Не везде. Там, где было глубоко, лошади вязли не хуже людей и бились, и их вытаскивали, и одну не вытащили — она ушла в трясину по шею и так и осталась стоять, глядя на людей тёмными глазами, пока кто-то из ездовых не выстрелил ей в ухо. Там, где было мелко, лошади тянули, и люди тянули рядом, и орудия шли. Медленно, по сотне метров, с остановками. Но шли.
Малахов шёл впереди с палкой. Ковалёв — рядом. Сзади хрипели лошади, ругались люди, скрипели колёса. Дождь не кончался.
Ерёменко тащил лямку наравне с бойцами. Ковалёв не видел, как он встал в упряжку, но увидел, что стоит, — в мокрой гимнастёрке, без фуражки, с лицом, заляпанным торфом по самые брови. Замполит тянул и что-то говорил тем, кто тянул рядом, и те, кто тянул рядом, смеялись. Ковалёв не слышал, о чём.
Потом он услышал. Ерёменко рассказывал про то, как в тридцать восьмом году в районный Дом культуры привезли фортепиано, и как его затаскивали на второй этаж по лестнице, которая была на полметра уже, чем фортепиано. Рассказ был длинный, со множеством подробностей, и заканчивался тем, что фортепиано в итоге затащили в окно, а на лестнице с тех пор репетировал хор.
— И вот я, товарищи, — говорил Ерёменко, упираясь в лямку, — тогда думал, что ничего тяжелее этого фортепиано в жизни таскать не буду.
— И как, товарищ гвардии майор? — спросил кто-то сзади.
— Ошибался, — сказал замполит. — Пианино ещё хоть играет.
Засмеялись все, даже лошади, кажется.
К полудню прошли километр. Потом ещё полкилометра. Потом Малахов остановился.
Впереди была вода. Не болото — вода, настоящая, открытая, тёмная, шириной метров в тридцать. Речка. На карте её не было. Моста не было. Берега — топкие, с камышом.
Малахов постоял, опираясь на палку, и Ковалёв видел, как он сутулится. Он был хороший землемер, лучший в полку, и он вёл их всё утро, и вёл правильно, а теперь уткнулся в воду, которой не было на карте, и чувствовал себя так, будто это он её нарисовал неправильно.
— Товарищ гвардии майор, — сказал он тихо. — Я не знаю, как дальше. Брода не вижу. Может, выше есть. Может, ниже. Надо искать.
— Ищи, — сказал Ковалёв.
— Долго.
— Ищи.
Малахов пошёл вдоль берега, проваливаясь по колено. Ковалёв сел на кочку. Полк стоял за ним в болоте, растянувшись на полкилометра, и ждал.
Гапонов появился через полчаса. На этот раз не со стороны леса, а откуда-то сбоку, из тумана, из камышей. Он шёл пешком, ведя немецкую лошадь в поводу, и рядом с ним шёл старик.
Старик был маленький, сухой, в зипуне, в лаптях, с бородой, в которой запуталась осока, и с винтовкой за плечом. Винтовка была немецкая. Лапти — наши. На шапке у него была красная ленточка.
— Товарищ гвардии майор, — сказал Гапонов. — Вот. Дед.
Ковалёв встал.
— Какой дед?
— Здешний, — сказал Гапонов. — Партизан. Он брод знает.
— Где ты его взял?
Гапонов посмотрел на старика. Старик посмотрел на Гапонова.
— Сам вышел, — сказал Гапонов.
— Откуда вышел?
— Из болота, товарищ гвардии майор, — сказал старшина, как о чём-то совершенно очевидном. — Откуда ж ещё. Я еду, смотрю — стоит. С винтовкой. Я говорю: дед, ты чей? Он говорит: свой. Я говорю: брод знаешь? Он говорит: знаю. Ну вот.
Ковалёв посмотрел на старика. Старик смотрел на него спокойно, без робости, как смотрят люди, которые три года прожили в этих болотах под носом у немцев и научились не бояться ничего, что выходит из леса.
— Дед, — сказал Ковалёв. — Брод есть?
— Есть, — сказал старик. — Два. Один немцы знали, мы его осенью заминировали, так что туда не ходите. Второй немцы не знали. Туда пойдём.
— Пушки пройдут?
Старик посмотрел на пушку, стоявшую в воде позади Ковалёва, с немецкой лошадью в упряжке.
— Пушки не знаю, — сказал он. — Телеги мы проводили. С сеном. Тяжёлые. Пушка, небось, не тяжелее воза сена?
— Тяжелее.
Старик подумал.
— Ну так мы и не только сено возили, — сказал он.
Ковалёв кивнул.
— Веди.
Брод был в полукилометре ниже по течению. На карте на этом месте было болото, а на самом деле — узкая песчаная коса, уходящая в воду, и под водой — такая же коса, твёрдая, на глубине по грудь. Лошади пошли по ней неохотно, храпя и задирая головы. Орудия пошли за ними. Люди шли рядом, держась за колёса, за станины, за хвосты лошадей.
Старик стоял на том берегу и показывал рукой: левее, левее, теперь прямо, теперь чуть правее. Голоса он не повышал ни разу.
Переправились все. Одно орудие чуть не опрокинулось на середине, когда лошадь оступилась, и расчёт, вцепившись в колёса, удержал его. Ковалёв видел, как наводчик, молодой, светлоголовый, стоит в воде по плечи и держит колесо обеими руками, а лицо у него белое, и губы шевелятся. Молился, должно быть. Или ругался. На таком расстоянии не различишь.
Малахов вернулся, когда первые орудия уже выходили на тот берег. Он постоял, посмотрел на брод, на старика, и Ковалёв увидел, как у бывшего землемера меняется лицо. Не было в этом лице ни обиды, ни ревности. Было что-то другое — то, как один мастер смотрит на другого.
— Как вы его нашли? — спросил Малахов старика.
— Ногами, — сказал старик. — Сорок лет тут хожу.
Малахов кивнул, достал из-за пазухи карту, завёрнутую в клеёнку, развернул и, не обращая внимания на дождь, огрызком карандаша аккуратно нарисовал на ней брод. Потом подумал и нарисовал рядом крестик — там, где был заминированный.
— Правильно, — сказал старик, заглянув ему через плечо. — Только крестик левее ставь. Там где ольха.
Малахов стёр крестик и поставил левее.
За бродом было снова болото, но уже не такое. Кочковатое, с островками, с берёзовыми гривами, по которым можно было идти. Старик вёл. Полк шёл за ним.
К вечеру вышли на гать. Настоящую. Бревенчатую, старую, почерневшую, но целую. Немцы положили её осенью сорок первого — старик так сказал, — для подвоза к своим гарнизонам в деревнях, а потом партизаны её дважды жгли, а немцы дважды восстанавливали, а потом немцы ушли, и гать осталась.
Гать выдерживала лошадь с орудием. Ковалёв шёл по ней и чувствовал под ногами дерево, и это было лучше, чем что угодно.
Ночевали на гриве, в сосняке, посреди болота. Костры разводить Ковалёв не разрешил, и старик одобрительно кивнул — видно, знал, что такое костёр посреди болота, и сколько с него видно.
Гапонов раздавал сухари и сало.
— Откуда сало? — спросил Ковалёв.
— Из старшинских запасов, товарищ гвардии майор, — сказал Гапонов.
— Каких запасов? Ты неделю в полку.
Гапонов подумал.
— Хорошие запасы, — сказал он наконец. — Быстро набираются.
Ковалёв ел сало с сухарём. Сало было копчёное, с чесноком, домашнее. Он подумал, что где-то, наверное, в каком-то немецком офицерском обозе, в каком-то ящике, лежало это сало, взятое у кого-то в какой-то деревне, и что, может быть, оно вернулось в каком-то смысле туда, откуда его взяли. А может быть, и нет. Гапонов не помнил.
Утром пошли дальше.
Второй день был хуже первого, потому что люди устали. Но и лучше, потому что дождь кончился, и выглянуло солнце, и над болотом поднялся пар, и в этом пару было видно далеко. Гать шла через болото на север, к Бобруйску. Старик шёл впереди. Малахов шёл рядом с ним, и они разговаривали. Ковалёв иногда слышал обрывки: про торф, про то, где болото зимой не замерзает, про то, как по цвету осоки понять, глубоко ли.
Около полудня на гати, в самом узком месте, наткнулись на немецкий тягач.
Он стоял посреди гати, наполовину съехав с брёвен в болото, — маленький, угловатый, на широких гусеницах, с кабиной, похожей на кабину грузовика. Ковалёв видел такие в справочниках. Немцы их сделали специально для России, для здешней грязи. Гусеницы у этого тягача были такие широкие, что он, по идее, мог бы пройти там, где лошадь уходила по брюхо.
Прицеп — тоже немецкий, с ящиками, — стоял за ним. Немцев не было. Двигатель был холодный.
Он стоял поперёк гати, и объехать его было нельзя.
— Сталкивать, — сказал Бурмистров.
— Погодите, — сказал Гапонов.
Он обошёл тягач кругом, как барышник обходит коня на ярмарке. Заглянул под гусеницы. Открыл капот. Засунул туда голову. Долго там что-то рассматривал. Потом вынул голову, вытер руки о гимнастёрку и полез в кабину.
— Ты что, водишь? — спросил Ковалёв.
— Никак нет, товарищ гвардии майор, — сказал Гапонов из кабины. — Я ж кавалерист.
— Тогда что ты делаешь?
— Смотрю.
Он смотрел минут десять. Нажимал, дёргал, крутил. Бормотал что-то себе под нос. Потом тягач кашлянул. Потом ещё раз. Потом взревел, выбросил из трубы чёрный клуб, дёрнулся вперёд, заглох.
Гапонов высунулся из кабины. Лицо у него было такое, будто он только что поймал за хвост жар-птицу.
— Работает! — сказал он.
— Ты его завёл, — сказал Бурмистров, как констатацию факта, в который он сам не вполне верил.
— Завёл, товарищ гвардии капитан.
— Как?
Гапонов подумал.
— Не знаю, — сказал он. — Нажал что-то.
Второй раз тягач завёлся с первого раза. Гапонов, высунув от усердия язык, дёргал рычаги, и тягач, дёргаясь, ревя и раскачиваясь, выполз задом обратно на гать. Потом вперёд. Потом снова заглох. Потом опять завёлся.
Через полчаса старшина вёл его по гати вперёд, и за ним на прицепе, вместо немецких ящиков, которые сбросили в болото, шло первое орудие полка. Лошадей от него распрягли и пустили следом, налегке.
Тягач шёл медленно. Медленнее лошадей, быстрее людей. Гусеницы у него на гати скользили по мокрым брёвнам, но держали. На болоте, где гать уходила под воду, он шёл по воде, и вода поднималась ему до кабины, и Гапонов сидел в кабине по пояс в воде и хохотал.
— Товарищ гвардии майор! — кричал он. — Он плавает!
Он не плавал. Но шёл.
Ковалёв шёл рядом по гати и смотрел на это. На тягач, сделанный немецкими инженерами специально для того, чтобы тащить немецкие пушки по русской грязи. На советскую пушку, которую он тащил. На старшину-кавалериста, который его вёл, не зная, как. На немецких лошадей, которые шли следом.
Он думал про Сычёва.
Сычёв, увидев тягач посреди гати, сделал бы всё правильно. Составил бы акт на брошенную технику. Послал бы донесение по команде о трофее. Дождался бы ответа. Если бы ответа не было, столкнул бы тягач в болото, потому что тягач не на балансе полка, и за него потом спросят. И полк пошёл бы дальше на руках.
Сычёв за три года ни разу ничего не взял без бумаги. И ни разу у него ничего не пропало. И ни разу он не оставил полк голодным, если в этом была его воля. Сычёв был прав. Всегда был прав.
И Гапонов, который ничего не записывал и ничего не помнил, — тоже был прав.
Ковалёв не знал, как это может быть. Два человека, которые делали одно и то же дело противоположными способами, и оба правильно. Может быть, дело было в том, что времена разные. В сорок первом, когда отступали, всё было наперечёт, и если не считать, не останется ничего. А сейчас, когда шли вперёд, всего было столько, что считать было бесполезно. Лошади бродили по лесам. Тягачи стояли на гатях. Кухни стояли брошенные. Всего было столько, что проще брать, чем считать.
Может быть. А может быть, и нет. Может быть, Гапонов просто был Гапонов.
Он решил, что не будет об этом думать. Хватит того, что тягач идёт.
К вечеру второго дня болото кончилось.
Сначала стало твёрже под ногами. Потом появились сосны, настоящие, строевые, на песке. Потом послышался шум — далёкий, ровный, тяжёлый, как шум большой реки. Старик остановился, прислушался и сказал:
— Дорога. На Бобруйск. Там немцы.
— Много? — спросил Ковалёв.
Старик послушал ещё.
— Все, — сказал он.
Ковалёв поднялся на пригорок, лёг, взял бинокль.
Внизу, за сосняком, в двух километрах, шла дорога. По ней шли немцы. Колонна. Машины, повозки, пешие, орудия на конной тяге, снова машины. Колонна шла на северо-запад, от Бобруйска, и конца ей не было видно ни в одну сторону. Шла она неровно, рывками, останавливаясь, сбиваясь в кучи, снова трогаясь. Над ней висела пыль. В нескольких местах что-то горело.
Он смотрел на неё и понимал, что это такое. Это был котёл. Вернее, то, что пыталось из котла выбраться. Он знал, что через несколько часов над этой дорогой появятся наши штурмовики, и что они будут работать по ней весь день, волна за волной, и что от этой колонны останется то, что потом будут показывать в кинохронике, — километры разбитой техники, горящие машины, мёртвые лошади в кюветах. Он это видел раньше. В другой жизни. На экране.
А ещё он знал, что часть этой колонны прорвётся. Что немцы, поняв, что по дороге не уйти, бросят машины и пойдут лесами. Пешком. Толпами. Тысячами. И что там, где они пойдут, будут стоять наши заслоны. И что один из этих заслонов — вот он. Его полк. С орудиями, которые он два дня тащил через болото на немецких лошадях и немецком тягаче.
Рубеж, указанный на карте, был в трёх километрах восточнее. Прямо на пути.
Он опустил бинокль и спустился вниз.
Полк выходил из болота. Люди были серые от торфа, мокрые, шатающиеся от усталости. Лошади — в пене. Орудия — облепленные грязью так, что не видно было краски. Тягач ревел, выплёвывая чёрный дым. Гапонов в кабине пел что-то про казака и коня.
Старик стоял у крайней сосны и смотрел на них.
Ковалёв подошёл к нему.
— Спасибо, дед, — сказал он. — Как тебя звать?
Старик назвался. Ковалёв повторил имя про себя, чтобы запомнить, — Малахов, стоявший рядом, достал карандаш, но Ковалёв покачал головой, и Малахов убрал карандаш обратно.
— Дальше сами? — спросил старик.
— Дальше сами.
— Там немец идёт, — сказал старик, кивнув на дорогу. — Много. Злой будет. Когда поймёт, что не уйти, — злой будет, как волк.
— Знаю, — сказал Ковалёв.
Старик посмотрел на него внимательно.
— Знаешь, — сказал он. Не спросил — сказал. Потом поправил на плече немецкую винтовку, повернулся и ушёл в болото, не оглядываясь. Через минуту его уже не было видно.
Ковалёв постоял, глядя ему вслед.
Потом повернулся к полку.
— Бурмистров, — сказал он. — Рубеж — три километра на восток. Разворачиваемся ночью. Окопы — до рассвета. Всё, что есть, — на прямую наводку.
— Люди устали, — сказал Бурмистров.
— Знаю, — сказал Ковалёв. — Немцы тоже устали. Только им ещё хуже.
Он посмотрел на своих — на Малахова с картой, на Ерёменко без фуражки, на Тюрина, стоявшего у своего орудия и смотревшего на запад, на Мангасарову, которая сидела на снарядном ящике и выливала воду из сапога. На старшину, который вылез из тягача и теперь стоял рядом с ним, поглаживая гусеницу, как гладят коня.
Он не пересчитывал их. Он и так видел, что все здесь.
Прошли.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


