Майор: Сорокапятка 2
Аннотация
Майор Ковалёв получил свой полк - печать, знамя, несколько десятков ветеранов и... всё - даже на раскачку времени не выделили.
Но Ковалёв знает, что будет дальше.
Знает, какие немецкие танки скоро выйдут на поле боя. Знает, где развернётся главное сражение лета сорок третьего. И знает главное: никакое знание будущего не заменит хорошо обученный расчёт, правильно отрытый окоп и пушку, которая выстрелит первой.
Ему предстоит собрать полк с нуля, выбить для него лучшее оружие и превратить вчерашних курсантов в противотанкистов.
Потому что впереди Курская дуга, и там его стволам найдётся работа.

Авторы: Андрей Вершинин, Смолин Павел
Цикл: Майор: Сорокапятка
Предыдущая книга этой серии:
Майор: Сорокапятка
Но Ковалёв знает, что будет дальше.
Знает, какие немецкие танки скоро выйдут на поле боя. Знает, где развернётся главное сражение лета сорок третьего. И знает главное: никакое знание будущего не заменит хорошо обученный расчёт, правильно отрытый окоп и пушку, которая выстрелит первой.
Ему предстоит собрать полк с нуля, выбить для него лучшее оружие и превратить вчерашних курсантов в противотанкистов.
Потому что впереди Курская дуга, и там его стволам найдётся работа.

Авторы: Андрей Вершинин, Смолин Павел
Цикл: Майор: Сорокапятка
Предыдущая книга этой серии:
Майор: Сорокапятка
Ознакомительный фрагмент
Глава 1
Первое, что майор Ковалёв принял от своего полка, была печать.
Она лежала в жестяной коробке из-под монпансье, завёрнутая в вощёную бумагу, — латунная, круглая, на точёной деревянной ручке, ещё пахнущей лаком. Ковалёв взвесил её на ладони. За двадцать месяцев войны ему случалось держать в руках вещи и потяжелее, но полк целиком он держал впервые, и весил полк граммов сто пятьдесят.
Было это четвёртого марта сорок третьего года, в штабном бараке Татищевского лагеря, в сорока километрах от Саратова. Бараки здесь были из горбыля, и Сычёв, оглядев их по приезде, оценил не как жильё, а в погонных метрах: прошлым летом, в степи за Доном, он отдал бы за такое богатство полдивизиона.
Сдавал полк капитан из отдела формирования артиллерии округа — худой, простуженный, с планшетом, распухшим так, будто в нём лежало ещё несколько таких же полков. Сдавал по описи, и опись уместилась на половине листа:
«Печать гербовая — одна. Штамп угловой — один. Штат — один экземпляр. Директива о формировании — копия, одна. Знамя — одно, в чехле, опечатанное; до вручения хранить при штабе. Личный состав — согласно прилагаемому списку. Материальная часть — не поступала».
Последнюю строчку Ковалёв прочитал дважды. «Не поступала» было написано тем же ровным писарским почерком, что и всё остальное, — без нажима и без извинения, так, как пишут погоду.
— Подпишите, товарищ майор. Здесь и здесь.
Ковалёв подписал. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево.
Этой рукой за двадцать месяцев он подписал столько ведомостей, что давно перестал считать её чужой. Но расписывался он ею до сих пор в получении того, что можно потрогать: взвода, батареи, дивизиона — людей и железа. Сегодня он впервые расписался в получении того, чего не было.
— Матчасть будет, — сказал капитан. — Горький даёт.
— Когда?
— Будет, — повторил капитан, и Ковалёв узнал интонацию. Так в июле сорок первого начбой пятьсот двенадцатого стрелкового обещал снаряды. Начбой, по словам Сычёва, был добрый и обещал всем.
Капитан уехал на станцию: в Аткарске у него стоял ещё один полк, в Ртищеве два, и ни в одном, надо полагать, тоже ничего не поступало.
Сычёв всё это время стоял у двери и считал. Когда старшина считал, губы у него шевелились сами собой, беззвучно, как у человека, читающего про себя молитву. Над приёмкой ЗиС-3 в Дорохове они шевелились четыре часа подряд. Сейчас шевельнулись раза три и остановились.
— Принимать нечего, товарищ майор, — сказал он, когда за капитаном закрылась дверь. — Это я вам как хозяин говорю. Расписаться — можно. А принять — нечего.
— Знамя, — сказал Ковалёв.
Сычёв посмотрел в угол, где стоял фанерный ящик, опечатанный сургучом в трёх местах.
— Знамя — да, — согласился он, достал тетрадь и записал. Подумал и приписал ещё одно слово. Ковалёв разглядел через плечо: «новое». Точно так же старшина записывал сапоги.
К вечеру у ящика стоял часовой.
Полк, у которого не было ни одного ствола, ни одной лошади и ни одной полевой кухни, в первый же вечер выставил пост номер один, потому что знамя без часового бывает только у разбитой части, а разбитой частью полк стать ещё не успел. Часовым пошёл рядовой Гуляев — тот самый, что в августе под Сталинградом спрашивал, где тут побриться, и которому покойный Гуськов объяснил, что бритва у старшины одна на дивизион и выдаётся под запись. Гуляев стоял у фанерного ящика с карабином, по всей форме, и лицо у него было такое, будто ему доверили не ящик, а полк целиком.
В каком-то смысле так оно и было.
Печать Ковалёв положил в нагрудный карман и до ночи ловил себя на том, что трогает её через сукно — как трогают только что полученный орден. Или осколок, который ещё не вынули.
Штат он читал ночью, при керосиновой лампе, и читал так, как когда-то учили читать карту: сначала — чего нет.
Название полка было длинное, через дефис. Первая половина — «истребительно» — говорила, что делать. Вторая — «противотанковый» — с кем. Кто при этом будет истреблён, штат не уточнял. Об этом писали другие бумаги.
Пять батарей. В каждой — четыре орудия, семидесятишестимиллиметровых.
— Двадцать, — сказал он вслух, ни к кому.
Сосчитал ещё раз, по строчкам, водя пальцем, как водил когда-то по ведомости расхода. Двадцать строчек. И в графе «наличие» против каждой — аккуратный писарский прочерк.
В Сталинграде, сидя на снарядном ящике и неловко прикуривая одной рукой, Званцев сказал ему: двадцать четыре ствола, восемнадцать ЗиС-3 и шесть пятьдесят седьмых, если дадут, а мне обещали. Штат пришёл на двадцать. Пятьдесят седьмых в нём не было ни строчкой, ни намёком. Обещание похудело на пятую часть, пока ехало из сталинградского подвала в саратовский кабинет, и Ковалёв отметил это без обиды, как отмечают поправку на ветер. Обещания на войне сносит всегда. И всегда в одну сторону.
Про пятьдесят седьмую он знал больше Званцева. Её сняли с производства ещё в сорок первом — слишком хороша для тех танков, против которых её делали, — и вернут, когда танки станут другими. Они уже стали: под Ленинградом в январе взяли первый целый «тигр», и в штабах об этом говорили вполголоса, как о болезни, от которой пока нет лекарства.
Двадцать стволов по семьдесят шесть миллиметров. Этот калибр брал в лоб почти всё, что немцы до сих пор выводили на поле. Летом на поле выйдет то, чего он не берёт.
Ковалёв перевернул страницу. Думать об этом было рано: пока у него не было и того, что берёт.
По штату полку полагалось пятьсот с лишним человек. Налицо был шестьдесят один, пришедший с ним из Сталинграда, начальник штаба и четверо офицеров из училищ и запаса. Остальное было прочерками.
Старшины полка в штате не нашлось: таких должностей не бывает. Была должность старшины батареи управления, и Ковалёв поставил Сычёва туда, а против всех остальных хозяйственных строчек мысленно, карандашом, которого никто не увидит, вписал ту же фамилию.
Списки составил начальник штаба.
Капитан Бурмистров прибыл за трое суток до Ковалёва, в один день с эшелоном: самого Ковалёва задержали в Сталинграде — сдавал дивизион, от которого почти ничего не осталось, и отчитывался за матчасть, от которой не осталось ничего. За эти трое суток Бурмистров разнёс людей по батареям — карандашом, условно — и против каждой фамилии поставил пометку. Прямым почерком без всякого наклона, буквы в ряд, как забитые гвозди: «Наводчик, Сталинград, 2 танка». «Заряжающий, годен в наводчики». «Ранен дважды, в госпиталь не пошёл». «Пьёт».
Ковалёв проверил их по памяти: своих шестьдесят одного он знал наизусть. Ошибки не нашёл ни одной. Даже «пьёт» стояло ровно против той фамилии, против которой он поставил бы его сам.
Значит, за трое суток этот человек поговорил с каждым. Значит, задавал им тот же вопрос, который Ковалёв с августа сорок первого задавал всем, кого принимал: кто.
Анкету ему оставил тот же капитан — «для кадров, в связи с назначением, в двух экземплярах, не затягивайте», — и заполнять её оказалось труднее, чем читать штат.
Фамилия, имя и отчество были его собственные. Год рождения — чужой. Место рождения он знал по треугольникам: за двадцать месяцев он отправил на этот адрес писем тридцать с лишним — про кормёжку, про сапоги, про то, что здоров. Графу «мать» он заполнил по обратному адресу и заметил, что пишет её имя своей рукой впервые. В письмах он её никак не называл: начинал с «Здравствуйте» и сразу переходил к кормёжке.
Военно-учебное заведение он вписал теми же словами, что в ноябре сорок первого в отделе кадров армии, — слово в слово, до запятой. Тогда он полночи выбирал эти слова; теперь повторять было важнее, чем выбирать. Правда может позволить себе путаться в мелочах. Ложь — нет. Единственное, что держит ложь, — однообразие.
И ещё он подумал — отдельно, холодно, тем же отделом головы, которым считал снаряды, — что год с лишним назад в Москве отказался от тёплого места ровно из-за такой вот анкеты. Тыл — это время. У кадровика в тылу есть стол, лампа и рабочий день, и никакая тысяча человек не стоит у него за дверью.
Теперь он был в тылу сам. На два месяца.
Графа «Прохождение службы в Красной Армии» была разлинована на двенадцать строк. Ему хватило пяти.
«Июль 1941 — командир взвода ПТО 512 сп».
Строчка вышла ровная. В ней не было воронки, ефрейтора Хомутова с семью бронебойными, дозора на дороге. Не было Клюева, который нёс два снаряда, потому что ему велели носить по два.
«Август 1941 — командир батареи ПТО 512 сп».
Не было сарая с двумя коптилками и четырёх листков, исписанных при их свете. Дудника, пересчитавшего свои три выстрела. Мишки Курносова со скруткой в кулаке. Дороша, ушедшего на запад собирать людей. Бабушкина, сказавшего ему его же словами: это моё поле.
«Ноябрь 1941 — командир 1-й батареи 29 ОПТД».
Не было оврага, промёрзшего до асфальта. Не было Лапина, который довернул.
«Май 1942 — командир 29 ОПТД».
Не было степи без единого дерева. Колодца. Хамидуллина. Горящей воды. Гуськова, успевшего выстрелить одновременно с самоходкой.
«Февраль 1943 — командир ИПТАП».
За этой строчкой не было пока ничего. Она была такая же, как печать в кармане и прочерки в штате: будущая.
Анкета, как и ведомость, знала о людях ровно столько, сколько помещается в графу. В ведомость помещалась фамилия. В анкету — должность. Остальное всегда жило отдельно — в тетрадях, в письмах, у костра — и умирало вместе с теми, кто помнил, если никто не успевал записать.
В графе «Был ли в окружении» он написал: «Да. Июль 1941, октябрь 1941. Проверку прошёл». За двумя последними словами стояли девятнадцать суток лесом, панорама на балансе и младший лейтенант госбезопасности, которого Бабушкин нёс на руках и который потом закрыл на него дело, так и не поняв, кого закрывает.
В графе «Ранения и контузии» — «Контузия, июль 1941. Осколочное ранение левой голени, октябрь 1942».
Контузию он вписал рядом с настоящим ранением так же спокойно, как настоящую. За двадцать месяцев она стала почти правдой. Он действительно очнулся в воронке. Он действительно не помнил ничего из того, что было с этим телом до неё.
Просто — по другой причине.
Бурмистров постучал, когда он дописывал второй экземпляр.
Лет начальнику штаба было сорок пять — ровно столько, сколько было бы сейчас тому, прежнему Ковалёву, который уснул в кресле с планшетом на груди, — и Ковалёв поймал себя на том, что смотрит на него, как в зеркало, в котором отражается не лицо, а возраст. Длинный, сухой, с серым, словно запылённым лицом и со свежим подворотничком, хотя воды для стирки в лагере не было третьи сутки.
Капитан в сорок пять лет — это само по себе биография. Ковалёв знал, в каком году у кадровых командиров такого возраста появлялись в анкетах пробелы, и знал, что про эти пробелы не рассказывают. Спрашивать не стал: в его собственной анкете, лежавшей на столе, правды было ровно столько, сколько помещалось в графу.
Бурмистров принёс перебелённые списки, флягу и две кружки.
— По спискам вопросов нет, товарищ майор, я проверил. Есть по другому поводу. Полк принят. Положено.
Налил он поровну, по два пальца, — Ковалёв даже не уследил, как, — и свою выпил без тоста, так, что кружка оказалась пустой раньше, чем Ковалёв понял, что тот пьёт.
Ковалёв выпил свою. Одну. Этот норматив он назначил себе ещё в той жизни, в двухкомнатной квартире с котом, и за двадцать месяцев не отменил ни разу.
— Вы откуда, капитан?
— Из резерва фронта. До резерва — госпиталь. До госпиталя — истребительно-противотанковый полк, на Дону, в большой излучине.
— Номер?
— Номера больше нет, — сказал Бурмистров. — Расформирован. За отсутствием.
Ковалёв кивнул. Пятьсот двенадцатого стрелкового тоже больше не было ни в каких списках, кроме тетради Сычёва.
— Сколько простояли?
— Сутки. — Бурмистров повертел пустую кружку. — В шесть утра у меня было двадцать стволов. Я был помощником начальника штаба. К полудню командир полка стоял у второго орудия четвёртой батареи наводчиком: наводчика убило, а он умел лучше всех. Два танка взял. Третий взял его. После обеда полком командовал я, потому что больше было некому. К вечеру полк — это два орудия и сорок человек. Ночью нас сняли.
Он сказал это ровно, как докладывают расход, и Ковалёв узнал этот голос: точно так же Сычёв когда-то докладывал ему, сколько осталось бронебойных.
Про командира полка он ничего не сказал. Он знал эту минуту изнутри: скат, щель с биноклем, а внизу — пушка, у которой некому стрелять.
Некому. Вот это слово его тогда и понесло.
— Я вам это не для жалости, товарищ майор, — сказал Бурмистров. — Для справки. Чтобы знали, с кем служите. Я конец такого полка уже один раз видел.
Он помолчал и спросил — не с вызовом, а так, как на поверке спрашивают фамилию:
— Вы знаете, сколько живёт такой полк в хорошем бою?
— Знаю, — сказал Ковалёв.
Бурмистров посмотрел на него долгим взглядом человека, услышавшего правильный ответ от того, кому неоткуда было его знать. Откуда — спрашивать не стал.
Они посидели. Цифру ни один из них вслух не назвал. Она стояла между ними на столе, рядом с флягой, и обоим было ясно, что второй её знает: один — потому что видел, как её набирают за одни сутки на Дону, другой — потому что читал её в таблицах, которые составят через много лет, когда подсчитают всё, что сейчас ещё никем не подсчитано.
И оба молчали — одинаково, об одном и том же.
— Тогда нам с вами, товарищ майор, будет о чём не разговаривать, — сказал наконец Бурмистров.
Он завинтил флягу до упора, собрал кружки и ушёл, и Ковалёв остался с ощущением, которого не испытывал с августа сорок первого, когда Званцев полез на карачках в ход сообщения с коленом: рядом был человек его профессии. Только Званцев был начальством. А этот был под рукой.
Мамаев уезжал утром пятого.
Ему дали капитана и отдельный истребительно-противотанковый дивизион гвардейской стрелковой дивизии, формировавшейся под Тамбовом, — и то и другое одним приказом. Он пришёл прощаться, когда полуторка уже стояла у шлагбаума, и садиться не стал.
— Людей просить буду, товарищ майор. Сычёва отдадите?
— Нет.
— Я так и знал. — Мамаев вздохнул. — Я в городе всё думал: дадут мне когда-нибудь дивизион — первым делом найду себе такого старшину. Потом понял, что такого не найду, и перестал думать.
— Правильно понял.
Мамаев постоял, глядя в окно на пустой плац, по которому ветер гонял мокрый снег.
— Вы в городе всё равно приходили, товарищ майор. Ногами. В цех, на хлебозавод, на насыпь. Полдня туда, полдня обратно — а приходили. Мы уж знали: связи нет, донесение не дошло — всё равно придёт.
— Приходил.
— С полком не придёте. Пять батарей — это пять хлебозаводов. Ногами не набегаешься.
— Знаю.
— Вот я и думаю — как вы это будете.
— Буду смотреть на карту, — сказал Ковалёв.
Мамаев посмотрел на него — коротко и по-доброму, как смотрят на старшего товарища, сказавшего вещь правильную и не очень на него похожую, — и ничего не ответил.
Ковалёв отдал ему листок — старый, дивизионный, с пунктом первым. Мамаев знал его наизусть, но взял, сложил вчетверо и спрятал в нагрудный карман, туда, где держат документы и фотографии.
Полуторка ушла на станцию. Потерь, про которые можно было сказать «правильно», у Ковалёва за двадцать месяцев набралось много. Эта была первая, после которой не надо было ничего подписывать.
Шестого марта, вечером, репродуктор на столбе у штабного барака, три дня хрипевший одними сводками с юга, где было плохо, сказал знакомым всей стране голосом, что войска Западного фронта овладели городом Гжатск.
Про юг Ковалёв знал больше репродуктора. Через десять дней там второй раз за войну оставят Харьков, и репродуктор скажет об этом тем же голосом, только короче.
Сычёв стоял под столбом в мокром снегу без шапки. Снял он её, когда заговорили, — так снимают в церкви, хотя в церковь старшина, насколько знал Ковалёв, не ходил. Дослушал до конца, надел шапку и пошёл в барак.
— Товарищ майор. Гжатск.
— Слышал.
— Клушино — Гжатского района, — сказал Сычёв.
Он уже держал в руках тетрадь — вторую, ту, с долгами, — раскрытую на нужной странице, и Ковалёв понял, что старшина нашёл эту страницу ещё там, под столбом, в темноте, на ощупь.
«Дер. Клушино, дом 4-й от околицы, брюква, мешок 1. Октябрь».
Про Клушино Ковалёв знал больше, чем было записано у Сычёва. Знал, что немцы, уходя с этой земли, оставляют за собой не деревни, а печные трубы, — он видел такие трубы под Ельней в сорок первом, ровным строем, по линейке. И знал ещё одну вещь — не из учебников тактики, а из тех, что в его прошлой жизни знал любой школьник, — и к мешку брюквы эта вещь не имела никакого отношения.
Он её отложил. Как откладывал всё, что нельзя было ни проверить, ни сказать.
— Писать буду, — сказал Сычёв.
— Кому? Там неделю назад были немцы. Там сейчас ни сельсовета, ни почты.
— Военкомат будет, — уверенно сказал старшина. — Военкомат, товарищ майор, всегда раньше всех приходит. Ему призывать надо. Сельсовета может ещё месяц не быть, а военкомат через неделю сидит в уцелевшей избе и пишет списки.
Возразить было нечего: это была правда государственного устройства, и знал её старшина не из книг, а из того же места, откуда знал всё остальное, — из того, как на самом деле работают вещи.
— Там сейчас не до брюквы, Сычёв.
— Так я ж не тороплю, — сказал Сычёв. — Я в очередь встаю. Пока они там опомнятся, моё письмо уже будет лежать. Первым.
Он сел к лампе, надел очки в железной оправе и стал писать чернильным карандашом, послюнив его, медленно, по-писарски выводя каждую букву.
«В Гжатский районный военный комиссариат.
Прошу сообщить, проживает ли в настоящее время в деревне Клушино Гжатского района хозяйка (хозяин) дома четвёртого от западной околицы, у которой в октябре 1941 года подразделением Красной Армии, выходившим из окружения, был взят мешок брюквы (один) для питания личного состава. Хозяев в то время дома не было. Взятое подлежит возмещению. Прошу также сообщить фамилию хозяйки для внесения в учёт».
— Почему от западной? — спросил Ковалёв.
— Мы с запада шли, — сказал Сычёв, не поднимая головы. — От Вязьмы. С той стороны и считали. А ежели с другой стороны считать, это уже другой дом, и я его не обижал.
Он поставил свою подпись и повернул листок к командиру.
— Подпишите, товарищ майор. И печать.
— Печать зачем?
— Без печати, — терпеливо объяснил Сычёв, — это письмо от старшины. А с печатью — от части. Старшине не ответят. Части — ответят.
Ковалёв подписал. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево.
Потом он достал из нагрудного кармана печать, а Сычёв достал из вещмешка штемпельную подушку. Ковалёв даже не стал спрашивать, откуда у старшины, двое суток назад не имевшего никакого полка, штемпельная подушка.
Печать легла чуть косо, со смазом по левому краю: рука ещё не привыкла.
Это был первый документ, под которым полк поставил свою печать. Не приказ, не донесение и не акт на матчасть, которой не было, — запрос про мешок брюквы в деревню, которой, может быть, тоже уже не было.
Ковалёв посмотрел на свежий оттиск и подумал, что для полка это, пожалуй, правильное начало.
Не лучшее. Правильное.
Командиров он собрал седьмого, в девять утра, в штабном бараке.
Скамей Бурмистров велел поставить на сорок человек и лишние не уносить. Налицо было шестеро. Они сидели в первом ряду, а за их спинами стояли тридцать с лишним пустых мест, и от этого в бараке было холоднее, чем на самом деле.
Бурмистров. Тюрин — комбат-1, единственный, кроме начальника штаба, кто знал, что такое батарея под танками. Старший лейтенант из запаса, до войны землемер. Пожилой начальник связи, до войны монтёр с почтамта. И два лейтенанта из училища, Рябинин и Шестаков, выпуск февраля сорок третьего, по девятнадцать лет каждому.
Погоны у лейтенантов были новенькие, февральские, и они их ещё трогали — незаметно, будто проверяя, на месте ли. Ковалёв своих не замечал вовсе. Он носил такие же двадцать лет в другой армии, и когда в Сталинграде ему выдали майорские — два просвета, одна звезда, — надел их и в ту же минуту забыл, как забывают собственную руку.
Листки он переписал в поезде от Сталинграда до Саратова, на коленях, — сорок раз, по числу командирских строчек в штате. Шесть раздал. Тридцать четыре сложил в папку: полк, который ещё будет.
— Первый пункт читаю вслух, — сказал он. — Остальные прочтёте сами.
Тюрин поднял голову. Эту фразу он слышал в третий раз. Первый — в сарае, при двух коптилках, в августе сорок первого. Второй — на поляне у Тропарёва, в мае сорок второго.
— Пункт первый. Командир полка — не командир орудия. Командир полка смотрит на карту, а не в панораму. Как только он посмотрел в панораму — у полка больше нет командира.
В бараке стало тихо. Слышно было, как на плацу ветер хлопает незакреплённым листом жести.
Рябинин, сидевший ближе всех, записывал, торопясь, и на слове «полка» остановился.
— Разрешите вопрос, товарищ майор. А это — для кого? Командир полка у нас один.
— Для меня, — сказал Ковалёв.
Он сказал это просто, без паузы, и сам удивился, как легко это вышло.
— И для каждого из вас — на своей ступеньке. Командир батареи — не командир орудия. Командир орудия — не наводчик. Лестница одна. Кто стоит выше, тот смотрит шире. Как только он наклонился к панораме — всё, что шире, осталось без хозяина.
В августе сорок первого, в сарае, никто не знал — и так и не узнал, — что пункт первый написан не для них. Теперь он сказал это сам, вслух, при шестерых, и почувствовал облегчение: будто взял обязательство при свидетелях и тем самым сделал его крепче.
Так, во всяком случае, ему казалось.
Записывали все. Рябинин — крупно, подчёркивая. Шестаков — аккуратно, как в училище, с полями. Землемер — в толстую клеёнчатую тетрадь, где у него, как потом выяснилось, были промеры всех выгонов района, в котором он до войны работал.
Тюрин не записывал. Он знал это наизусть, в первой редакции, и смотрел в стол. Тюрин был у речки в сорок первом, у запасной позиции, и подавал Ковалёву бронебойные в ту самую минуту, когда тот бросил наблюдательный пункт и побежал вниз.
Бурмистров записал последним.
Он писал медленно, своим прямым почерком без наклона, слово в слово. Потом, под последней строчкой, поставил дату: «7.III.43». И закрыл блокнот.
Ковалёв видел это, потому что стоял над самым столом. Даты не поставил больше никто. Правило датой не помечают: правило действует, пока его не отменят. Датой помечают обещание — чтобы потом было с чем сверить.
Бурмистров поднял на него глаза. Спокойно, без вызова — так начальник штаба смотрит на командира, отдавшего приказ, который начальник штаба исполнит, но в исполнимость которого не верит. Сказать он ничего не сказал. Он видел однажды, как командир полка, знавший все правила, к полудню стоял у второго орудия четвёртой батареи наводчиком, потому что умел лучше всех.
Один человек в этой комнате знал, откуда взялся пункт первый. Другой знал, чем он кончается.
Ковалёв сложил свой листок и убрал в карман, к печати.
— Вопросы?
Вопросов не было.
Вечером он сидел один в штабном бараке и заполнял тетрадь — третью, с уголком, обгоревшим в сталинградском цеху.
Записал: печать, знамя, штат на двадцать орудий, наличие — ноль. Людей — шестьдесят пять, по штату — пятьсот с лишним. Мамаев убыл к новому месту службы. Запрос в Гжатский райвоенкомат отправлен, за подписью командира и с печатью. Замполит назначен и едет откуда-то из-под Куйбышева; в телеграмме о его выезде значилось, что при нём следует «имущество клубное, громоздкое», и что это за имущество, в штабе не знал никто.
Потом, на чистой странице, первым, переписал новую редакцию пункта первого — своим круглым почерком с наклоном влево — и посмотрел на неё.
Дату ставить не стал.
За стенкой у фанерного ящика стоял с карабином Гуляев, сменившийся и заступивший снова, потому что людей, которым Сычёв доверял пост номер один, в полку пока было ровно двое. За окном, в темноте, лежала степь, за ней — Волга. На западе, за восемьсот километров, где-то южнее Орла, лежала земля, про которую Ковалёв знал всё, что только можно знать о земле, на которой ещё ничего не случилось.
Двадцать, подумал он. Двадцать строчек.
Он подвёл итог — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:
Полк принял.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


