Майор: Сорокапятка 2
Аннотация
Майор Ковалёв получил свой полк - печать, знамя, несколько десятков ветеранов и... всё - даже на раскачку времени не выделили.
Но Ковалёв знает, что будет дальше.
Знает, какие немецкие танки скоро выйдут на поле боя. Знает, где развернётся главное сражение лета сорок третьего. И знает главное: никакое знание будущего не заменит хорошо обученный расчёт, правильно отрытый окоп и пушку, которая выстрелит первой.
Ему предстоит собрать полк с нуля, выбить для него лучшее оружие и превратить вчерашних курсантов в противотанкистов.
Потому что впереди Курская дуга, и там его стволам найдётся работа.

Авторы: Андрей Вершинин, Смолин Павел
Цикл: Майор: Сорокапятка
Предыдущая книга этой серии:
Майор: Сорокапятка
Но Ковалёв знает, что будет дальше.
Знает, какие немецкие танки скоро выйдут на поле боя. Знает, где развернётся главное сражение лета сорок третьего. И знает главное: никакое знание будущего не заменит хорошо обученный расчёт, правильно отрытый окоп и пушку, которая выстрелит первой.
Ему предстоит собрать полк с нуля, выбить для него лучшее оружие и превратить вчерашних курсантов в противотанкистов.
Потому что впереди Курская дуга, и там его стволам найдётся работа.

Авторы: Андрей Вершинин, Смолин Павел
Цикл: Майор: Сорокапятка
Предыдущая книга этой серии:
Майор: Сорокапятка
Глава 2
Эшелон с матчастью пришёл на станцию Татищево одиннадцатого марта, в четвёртом часу утра, и Ковалёв увидел свой полк впервые.
Он стоял на насыпи в темноте и смотрел, как состав втягивается под фонарь. Платформы шли одна за другой, и на каждой, под брезентом, угадывалось одно и то же: щит, ствол, задранные к небу станины. Брезент был новый, заводской, и шёл поверх смазки.
— Двадцать, — сказал Сычёв рядом. Он считал платформы вслух, не сбиваясь, тем же голосом, каким считал снаряды. — Восемнадцать... девятнадцать... двадцать. Все тут, товарищ майор.
За двадцать месяцев Ковалёв принимал матчасть четыре раза. В августе сорок первого — три сорокапятки, из них одна новая и две из ремонта, и Сычёв тогда забраковал две панорамы подряд. В апреле сорок второго, в Дорохове, — первые ЗиС-3, и там старшина искал недостачу четыре часа и нашёл.
Сейчас перед ним стоял целый эшелон, принадлежащий ему.
— Разгружать будем при свете, — сказал он. — Оцепление выставить сейчас.
Сдавал матчасть приёмщик с базы, техник-лейтенант по фамилии Зотов, лет двадцати пяти, в замасленной телогрейке поверх формы, с наганом и с папкой. Он был из тех, кто за войну научился сдавать всё что угодно кому угодно и знал только одно слово: «наряд».
— Двадцать единиц, семьдесят шесть миллиметров, образца сорок второго года, — сказал он. — Горьковские, февральский выпуск. Принимайте, товарищ майор, у меня в Ртищеве ещё одна выдача.
— Принимать будет старшина, — сказал Ковалёв.
Зотов посмотрел на Сычёва — на пожилого мужика в валенках, с тетрадью под мышкой и очками в железной оправе, торчащими из нагрудного кармана, — и в лице у него что-то дрогнуло.
Правильно дрогнуло, подумал Ковалёв.
Принимали весь день.
Сычёв начал с того, что обошёл все двадцать орудий кругом, ни к чему не притрагиваясь, только глядя, и на этот обход у него ушло сорок минут. Зотов ходил за ним, и по нему было видно, что он предпочёл бы, чтобы старшина ругался: молчаливый приёмщик хуже крикливого.
Потом со стволов сняли смазку, и началось то, что Ковалёв в прошлой жизни называл входным контролем, а здесь это называлось просто: старшина смотрит.
Он смотрел подъёмный и поворотный механизмы — крутил маховики от упора до упора и слушал, не хрустит ли. Он смотрел щиты на трещины по сварке. Он лазил под лафеты и щупал рессоры. Он открывал и закрывал затворы, считая вслух, и на четырнадцатом орудии затвор пошёл туго, и Сычёв, ничего не говоря, подозвал Зотова и заставил закрыть его самого — пять раз подряд.
— Идёт же, — сказал Зотов.
— Идёт, — согласился Сычёв. — А у заряжающего в бою рука в крови и рукавица скользит. Записываю: затвор четырнадцатого туго, требует притирки.
— Наряд закрыт по годным.
— Так он годный и есть, — сказал старшина. — Я ж не бракую. Я записываю.
Ковалёв стоял в стороне и не вмешивался.
Он знал про эти пушки больше, чем знал о них Зотов, и, пожалуй, больше, чем знали на заводе. Знал, что к сорок третьему году завод гонит их потоком, что на конвейере стоят бабы и мальчишки по четырнадцать лет, что приёмка идёт вал за валом, и что при таком темпе брак — не преступление, а арифметика: из двадцати две обязательно будут с сюрпризом.
Он знал и другое, чего не знал никто на этой станции: что этих пушек сделают больше ста тысяч, что до конца века они простоят на вооружении в полудюжине армий и что через много лет одну такую поставят на постамент в городе, где сейчас, в марте сорок третьего, нет ни одной целой улицы.
Он смотрел на них и видел не памятники, а двадцать строчек в штате.
Свои строчки они начали отрабатывать к вечеру, и отработали не все.
Пробный отстрел Сычёв потребовал сам.
— Товарищ майор, без отстрела не подпишу. Накатник на глаз не смотрится. Он или держит, или не держит, и это видно только на выстреле.
— Снарядов нет, — сказал Зотов с облегчением человека, у которого нашёлся неотразимый довод. — Боеприпас идёт отдельным нарядом. Будет к концу месяца.
— Снаряды есть, — сказал Сычёв.
Ковалёв не стал спрашивать. Он потом, уже под вечер, узнал, что в Татищевском лагере, кроме их полка, формировался запасной артиллерийский, а при запасном была учебная батарея, а при учебной батарее — старшина, у которого в марте плохо было с табаком.
Стреляли на пустыре за лагерем, с рассвета двенадцатого, по одному выстрелу с орудия.
Работа эта была скучная и красивая одновременно. Ствол уходил назад по люльке, указатель отката полз по линейке, и в этом было что-то от медицинского осмотра: пушка кашляла один раз, и по тому, как она кашляла, становилось видно всё.
Восемнадцать раз указатель останавливался там, где ему полагалось, и ствол уходил обратно до места, плотно.
Два раза — нет.
Девятое орудие откатилось коротко и не дошло на возврате: ствол встал, не добрав до места ладони. Пятнадцатое дало течь по штоку — на снегу под люлькой появилось тёмное пятно веретённого масла, маленькое, аккуратное и совершенно безнадёжное.
— Недокат, — сказал Сычёв и записал. — И течь. Товарищ техник-лейтенант, два орудия к бою не годны.
— Годны, — сказал Зотов. — Стреляют же.
— Стреляют, — согласился Сычёв. — Один раз. А на десятом выстреле у него ствол не дойдёт и затвор не откроется, и расчёт будет стоять у пушки, как у забора.
— Дольёте масла и поддавите. Это регулировка, а не брак.
— Дольём, — сказал старшина. — Только у меня сальник дырявый, а не масло кончилось. Я в него хоть ведро залей, оно через сутки на снегу будет.
Зотов посмотрел в свою папку. В папке было написано: двадцать единиц, сдано, принято.
— Товарищ майор, — сказал он, обращаясь уже через голову старшины. — Ну войдите в положение. У меня наряд на двадцать. Я сдал двадцать. Обменного фонда у базы нет, на складе пусто, следующая партия в апреле и вся расписана. Если вы мне сейчас не подпишете, я не закрою наряд, и мне за это будет, а вы всё равно останетесь с этими же пушками.
Довод был честный, и Ковалёв это оценил.
— Подпишем, — сказал он.
Сычёв повернул к нему голову.
— Подпишем двадцать, — сказал Ковалёв. — Потому что на балансе полка их двадцать, и никакой подписью этого не изменишь. Но в акте будет написано, что девятое и пятнадцатое приняты с дефектами, с перечислением, и что база обязуется их устранить своими средствами. Составляйте, старшина. И, товарищ техник-лейтенант, вы этот акт подпишете первым.
Зотов подумал ровно то, что на его месте подумал бы любой: что наряд закроется, что бумага уйдёт на базу и утонет там, как тонет всякая бумага.
— Подпишу, — сказал он.
Дальше был Сычёв, и Ковалёв ушёл в штаб, потому что смотреть на это было неловко, как неловко смотреть, когда взрослый человек отбирает у ребёнка мяч.
Старшина торговался четыре часа.
Он начал с того, что пожалел Зотова. Он сказал, что понимает: у человека наряд, у человека Ртищево, у человека, надо полагать, начальство не лучше прочих. Он сказал, что сам двадцать лет на хозяйстве и знает, каково это, когда сверху пишут, а снизу нету. Он налил Зотову чаю.
Потом он между делом сообщил, что акт, конечно, уйдёт на базу, а копия — начальнику артиллерии округа, потому что таков порядок и он, Сычёв, тут ни при чём.
Потом он предложил решить дело по-хозяйски.
К вечеру полк получил: два накатника в сборе, снятых с базовского фонда под будущее списание; ящик сальников, манжет и прокладок; две бочки веретённого масла вместо положенной одной; комплект ЗИПа сверх штата; паяльную лампу; двух рабочих с базы на трое суток, которые эти накатники и поставили; и — Ковалёв узнал об этом только через день — четыре пары валенок.
— Валенки-то тебе зачем? — спросил он вечером. — Март месяц, старшина.
Сычёв посмотрел на него, и в лице его отразилось что-то, чего Ковалёв там раньше не видел: старшину поймали на его же присказке, и ему это было приятно.
— Март, — согласился он. — А потом апрель, май и июнь. — Он помолчал. — А в августе сорок первого, товарищ майор, я взял четыре пары, и мне интендант сказал в точности вашими словами. Они у меня у Вопца в повозке остались.
— Помню.
— Вот я их и добираю, — сказал Сычёв. — По одной паре в год.
Люди пришли на следующий день, и это было пополнение, какого Ковалёв ещё не принимал.
Двести восемьдесят человек из запасного полка, маршевыми ротами. Он построил их на плацу и пошёл вдоль строя со своим обычным вопросом.
Ответы были разные. Тридцать с чем-то человек — из госпиталей, после ранений, из них девятнадцать артиллеристов, и это было чистое золото. Полсотни — призыв сорок третьего, девятнадцатилетние, обученные в запасном полку по три месяца, то есть почти обученные. Остальные — сорока с лишним лет, из тыловых районов, из тех, кого до сорок третьего не брали: колхозники, кузнец, счетовод — Ковалёв на слове «счетовод» на секунду остановился, — пимокат, двое пильщиков.
Артиллеристов среди этих сорокалетних не было ни одного.
— Ну как? — спросил он Бурмистрова, когда обошёл строй.
— Лучше, чем у меня было на Дону, — сказал начальник штаба. — У меня там половина видела орудие на картинке.
— За сколько выучим?
Бурмистров посмотрел на строй своими спокойными глазами.
— Стрелять — за месяц. Воевать — не выучим. Воевать они выучатся сами, в первый день, кто доживёт до второго.
Он сказал это ровно, без всякого нажима, и Ковалёв в очередной раз подумал, что разговаривать с этим человеком легко и неуютно.
С пополнением приехали четверо офицеров, и один из них не был похож ни на кого.
Лейтенант Ключарёв Игорь, девятнадцати лет, представился по всей форме, и на слове «прибыл» у него дрогнул голос — не от робости, а оттого, что он был простужен и говорил через нос. Он был маленький, узкоплечий, в шинели не по росту, в очках, и шею имел такую тонкую, что воротник стоял вокруг неё отдельно.
Ковалёв посмотрел на этого мальчика и увидел Илюшина. Тот тоже был тощий, с длинной шеей, и у него тоже всё время что-то делали руки.
— Откуда?
— Из Ленинграда, товарищ майор. Эвакуирован в апреле сорок второго, по льду. Потом Томск, потом училище.
— Отец, мать?
— Мать в Томске, — сказал Ключарёв. — Отец в январе сорок второго.
Он сказал это так, как в сорок третьем году говорили все ленинградцы: без подробностей и без интонации, потому что подробности были у всех одни и те же.
— Комбат-три, — сказал Ковалёв. — Четыре орудия. Принимайте.
— Есть.
И тут этот мальчик задал первый свой вопрос, и вопрос был такой, что Ковалёв запомнил его надолго.
— Товарищ майор, разрешите узнать. У нас в училище говорили, что бронебойный лучше всего работает по нормали, и чем ближе к нормали, тем лучше. А в нашем полку как считают — до какого угла встречи имеет смысл стрелять?
Не «сколько до цели». Не «а страшно ли». Угол встречи.
— В нашем полку считают, — сказал Ковалёв, — что стрелять надо в борт, а не в лоб, и что бортом к вам танк стоит ровно столько секунд, сколько вы ему позволите. Всё остальное — арифметика. Арифметику я вам дам.
Ключарёв просиял и полез в планшет за карандашом.
Санинструктора прислали через день, и он оказался сержантом Мангасаровой.
Ковалёв увидел её на крыльце санчасти — маленькую, ростом чуть выше карабина, в шинели, подпоясанной так аккуратно, как подпоясываются только женщины, — и вспомнил зенитную батарею Мещерякова под Сталинградом, и на секунду ему стало нехорошо.
— Сержант Мангасарова. Санинструктор. Прибыла для дальнейшего прохождения службы.
— Откуда прибыли, товарищ сержант?
— Из-под Ростова, товарищ майор. Медсанбат. Потом Сталинград, левый берег, эвакогоспиталь.
— Сколько лет?
— Девятнадцать.
За её спиной, во дворе санчасти, двое бойцов из нового пополнения выгружали ящики с имуществом и в эту минуту уронили один — с грохотом и звоном.
Мангасарова обернулась.
То, что она сказала этим двоим, заняло секунд восемь и было построено грамотно: сначала о них самих, потом об их руках, потом о том, что в ящике лежало и во что оно теперь превратилось, и в конце — короткий вывод общего характера. Ковалёв слушал с профессиональным интересом. Так ругались ездовые в обозе пятьсот двенадцатого стрелкового, и он не слышал ничего похожего с сорок первого года.
Бойцы стояли красные.
Мангасарова повернулась обратно и посмотрела на командира полка снизу вверх, совершенно спокойно.
— Там шины, товарищ майор. Проволочные. Их и так на весь полк восемнадцать штук.
— Понял, — сказал Ковалёв. — Продолжайте.
Приказ номер ноль пятьсот двадцать восемь Бурмистров принёс на четвёртый день, вместе с ведомостями и бланками.
Ковалёв читал его стоя, у окна, и читал медленно.
Он знал этот приказ по прошлой жизни — как знают документ, который цитируют в книгах абзацами, — и всё равно читать его глазами, на серой бумаге, держа в руках, оказалось совсем другим делом. В книгах это был текст. Здесь это была бумага, которая говорила про его полк следующее.
Первое. Личный состав истребительно-противотанковых частей получает повышенное денежное содержание: рядовым и младшим командирам — двойной оклад, начальствующему составу — полуторный.
Второе. Весь начальствующий состав, от командира орудия до командира дивизиона включительно, ставится на особый учёт, и использовать его разрешается только в истребительно-противотанковой артиллерии.
Третье. Рядовых и младших командиров этих частей после излечения в госпиталях возвращать в свои части.
Четвёртое. Установить для личного состава нарукавный знак.
— Знаки пришли, — сказал Бурмистров. — Ящик. Сычёв уже принял.
— По счёту?
— Разумеется.
Ковалёв дочитал до конца и положил приказ на стол.
Он смотрел на четыре пункта и видел в них не льготу, не отличие и не заботу. Он видел штат.
Двойной оклад платят не за красивые глаза. Особый учёт заводят на тех, кого нельзя разбазаривать, потому что заменить будет некем и некогда. Раненых возвращают в свою часть тогда, когда часть эта расходуется быстрее, чем пополняется, и каждый выживший стоит дороже нового.
Государство считало не хуже его. Государство посчитало и записало ответ в приказ, и любой умеющий читать мог этот ответ прочесть.
— Товарищ майор, — сказал Бурмистров, — карточки особого учёта на вас и на комбатов я заполнил. Ваша нужна с вашей рукой, я не имею права.
Ковалёв взял бланк.
Заполнять его было легче, чем анкету: тут не было графы про окружение и графы про училище, тут были специальность, должность и звание.
— Теперь мы с вами, товарищ майор, к этой специальности приписаны, — сказал Бурмистров, глядя, как он пишет. — Как замок к стволу. Ни в гаубичный, ни в корпусной, ни в тыл. Только сюда.
— Я в другое место и не собирался.
— Собираться и не понадобится, — сказал начальник штаба. — В этом и штука.
Про пункт третий Ковалёв думал отдельно, уже вечером.
В феврале Тюрин вернулся к нему из саратовского госпиталя, и Ковалёв тогда посчитал это везением: полгода прошло, часть могла уйти куда угодно, кадры могли распорядиться как угодно, — а он приехал на попутной, худой, в новой шинели, и доложил, как будто и не уезжал.
Теперь выходило, что это было не везение. Теперь это был пункт приказа.
И это значило, что всякий, кого у него в июле унесут с позиции живым, имеет законное право вернуться сюда, к нему, в этот же полк, — и что он, командир полка, обязан будет принять его обратно и снова поставить под то же самое.
Он подумал и решил, что пункт всё равно хороший.
Ромбы выдавали шестнадцатого, и это был тот редкий день, когда полк, у которого ещё ничего не было, вдруг что-то получил.
Знак был небольшой, суконный: чёрный ромб с красным кантом, а на нём — два скрещённых золотистых ствола. Носить его полагалось на левом рукаве, выше локтя.
Сычёв выдавал их со стола, по списку, под роспись.
— Товарищ старшина, — сказал кто-то из молодых, — а чего под роспись-то? Это ж не сапоги.
— Имущество, — сказал Сычёв, не поднимая головы. — Всё, что выдано, есть имущество. Распишись вот тут.
— А если потеряю?
— Не потеряешь.
Пришивали в тот же вечер, всем лагерем. Пришивали плохо: у половины полка нитки были чёрные, а канта не жалко, и Мангасарова, обнаружив это, отобрала у троих иголки и пришила сама, объяснив каждому в отдельности и в подробностях, кто он есть и почему у него руки растут не оттуда.
Ковалёву ромб пришил Сычёв — молча, стоя, на нём, попросив поднять руку.
И тогда же Ковалёв впервые услышал байку.
Он проходил мимо барака и услышал через приоткрытую дверь, как боец из нового пополнения, тот самый пимокат, спрашивает соседа, зачем эта нашивка, и сосед — из госпитальных, воевавший, — объясняет:
— Затем, что мы теперь особые. Нам двойной оклад. И знак вот.
— А немцу знак этот зачем показывать?
— А затем, — сказал сосед, понизив голос, — что немец про него знает. У них приказ: кто с этим ромбом — того в плен не берут. Кончают на месте.
Стало тихо.
— Врёшь, — сказал пимокат неуверенно.
— А ты проверь.
Ковалёв постоял у двери.
Он мог войти и сказать, как оно есть: что никакого такого немецкого приказа никто в глаза не видел; что байка эта ходит по всем противотанковым частям с прошлого лета и ходить будет до конца войны; что немец, взявший его в плен, скорее всего, вообще не разберёт, что у него на рукаве, потому что рукав будет в глине и в крови.
Он мог бы объяснить и то, откуда такие байки берутся: людям, которых поставили на работу с известным исходом, нужно объяснение получше двойного оклада. Двойной оклад говорит, что тебя посчитали. Ромб, за который не берут живым, говорит, что тебя боятся. Второе носить легче.
Он не вошёл.
Вера — это тоже имущество, и списывать его Ковалёв не стал.
Про оклады узнали в тот же вечер, и оттуда вышла история.
Лейтенант Рябинин, девятнадцати лет, получив в первый раз своё полуторное, обнаружил, что заряжающий в его батарее — сорокалетний мужик из-под Пугачёва, взятый в феврале, — получает двойное.
Он не жаловался. Он пришёл к Бурмистрову с бланками и спросил, нет ли тут ошибки, потому что по логике...
— Нет ошибки, — сказал Бурмистров. — Читайте приказ. Рядовому и младшему начсоставу — двойной. Начальствующему — полуторный.
— А почему им больше?
Начальник штаба посмотрел на него.
— Потому что у вас, товарищ лейтенант, есть карта и телефон, — сказал он. — А у него — банник.
Рябинин подумал и ушёл, и, по докладу Тюрина, объяснял потом это своим взводным сам, своими словами и, кажется, правильно.
Сычёв про оклады высказался один раз и коротко.
Он сидел вечером в штабном бараке, разложив ведомости, и щёлкал костяшками счётов — счёты он завёл на второй день, и откуда, Ковалёв опять же не спрашивал.
— Товарищ майор.
— Ну.
— Двойной оклад зря не платят, — сказал Сычёв и щёлкнул костяшкой.
Больше он ничего не сказал, и это было ровно то же самое, что Ковалёв прочёл утром в четырёх пунктах приказа, только короче.
Девятое и пятнадцатое орудия рабочие с базы починили к девятнадцатому, и в тот же день их отстреляли ещё раз.
Ковалёв поехал смотреть сам. Он стоял у указателя отката, смотрел, как ствол уходит назад и возвращается до места, плотно, — и поймал себя на том, что его рука сама легла на маховик подъёмного механизма.
Он её убрал.
Никто этого не видел, кроме Бурмистрова, который стоял в четырёх шагах и в этот момент смотрел, как ему показалось, совершенно в другую сторону.
Вечером Ковалёв заполнил тетрадь.
Записал приёмку: двадцать единиц, две с дефектами, устранены силами базы по акту, срок — восемь суток. Записал, что на будущее принимать матчасть надо только с пробным отстрелом и что для этого при формировании надо заранее выпрашивать боеприпас отдельным нарядом, а если не дают — доставать, как получится. Записал про затвор четырнадцатого, который притёрли, и про то, что притирку надо проверить после первых ста выстрелов.
Записал состав пополнения по категориям и против сорокалетних поставил пометку «учить с нуля, времени полтора месяца».
Про приказ ноль пятьсот двадцать восемь он записал одну строчку — про то, что раненых возвращают в свою часть, — потому что это была единственная вещь во всём приказе, которую надо было помнить не как условие, а как обязанность.
Про байку с ромбом не записал ничего.
Потом он вышел на крыльцо.
Двадцать орудий стояли в парке, под брезентом, в две линии по десять, и часовой ходил вдоль них от края до края. В темноте они были похожи на что-то спящее и очень аккуратно уложенное.
Ковалёв постоял и пересчитал их глазами — не потому, что сомневался, а потому, что за двадцать месяцев привык пересчитывать всё, что у него есть, каждый вечер.
Двадцать.
Он знал, что эта цифра будет уменьшаться, и знал примерно, с какой скоростью. Он знал даже, в каком порядке это обычно происходит: первым горит то, что стоит на правом фланге, потому что немец всегда ищет фланг.
Но сегодня их было двадцать, и сегодня они все были целы, и завтра он начнёт учить двести восемьдесят человек, из которых сорок с лишним никогда не видели орудия ближе, чем с дороги.
Он вернулся в барак, сел под лампой и подвёл итог суткам — коротко, как всегда, потому что длинно он себе не разрешал:
Взял на баланс.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


