Второй шанс для Лекаря. Том 8
Аннотация
Умереть после спасения чужой жизни — не самый плохой финал для врача.
Всю свою жизнь я посвятил медицине. Последняя операция стала для меня одновременно победой и приговором — прямо у хирургического стола меня настиг инфаркт.
Но вместо смерти я очнулся в теле молодого дворянина Михаила Салтыкова в Санкт-Петербурге 1805 года. Новый мир встретил меня долгами, дурной репутацией, чужими ошибками и медициной, которая отстаёт от моих знаний на два столетия.
Теперь мне предстоит заново завоевать доверие окружающих, найти своё место в Российской Империи и доказать, что настоящий врач способен менять человеческие судьбы в любую эпоху.
В мире, где ещё не знают о микробах, современных операциях и большинстве болезней, я получил второй шанс.
И упускать его я не собираюсь.

Авторы: Алексей Аржанов, Виктор Молотов
Цикл: Второй шанс для Лекаря
Предыдущие книги этой серии:
Второй шанс для Лекаря. Том 7
Второй шанс для Лекаря. Том 6
Второй шанс для Лекаря. Том 5
Второй шанс для Лекаря. Том 4
Второй шанс для Лекаря. Том 3
Второй шанс для Лекаря. Том 2
Второй шанс для Лекаря
Всю свою жизнь я посвятил медицине. Последняя операция стала для меня одновременно победой и приговором — прямо у хирургического стола меня настиг инфаркт.
Но вместо смерти я очнулся в теле молодого дворянина Михаила Салтыкова в Санкт-Петербурге 1805 года. Новый мир встретил меня долгами, дурной репутацией, чужими ошибками и медициной, которая отстаёт от моих знаний на два столетия.
Теперь мне предстоит заново завоевать доверие окружающих, найти своё место в Российской Империи и доказать, что настоящий врач способен менять человеческие судьбы в любую эпоху.
В мире, где ещё не знают о микробах, современных операциях и большинстве болезней, я получил второй шанс.
И упускать его я не собираюсь.

Авторы: Алексей Аржанов, Виктор Молотов
Цикл: Второй шанс для Лекаря
Предыдущие книги этой серии:
Второй шанс для Лекаря. Том 7
Второй шанс для Лекаря. Том 6
Второй шанс для Лекаря. Том 5
Второй шанс для Лекаря. Том 4
Второй шанс для Лекаря. Том 3
Второй шанс для Лекаря. Том 2
Второй шанс для Лекаря
Глава 2
Из четверых свидетелей, которых двоюродные выставили против Вареньки, главным для меня был лекарь. Остальные трое могли рассказывать о покойном что угодно, а лекарь показал под присягой, что старик повредился умом, и ещё зимой я решил спросить его на суде, чем именно тот повредился и с каких пор. Теперь спрашивать мне стало некого.
— Когда это случилось? — спросил я.
— В среду ночью. — Павел подобрал повод, и гнедой рядом с ним переступил. — Зотов Корней Демидыч, выбежал на улицу в одной рубахе и кричал, что по нему крысы лезут. Квартальный его домой водворил. С тех пор, говорят, лежит привязанный и никого не признаёт.
— Где он живёт?
— У Покровских ворот, в переулке. Купцов лечит.
— А двоюродные что?
— А двоюродные уже подали через стряпчего. — Павел тяжело вздохнул. — Раз свидетель их ума лишился, просят прочесть его показание как есть, а самого не допрашивать.
Хуже новости брат припасти для меня не мог. Сумасшедшего на суде допросить нельзя. Присяга же, которую Зотов дал в своём уме, так и останется лежать в деле, и судья прочтёт её слово в слово. Захворал этот лекарь к первому сроку, сошёл с ума ко второму, и гадать, совпадение это или нет, я не собирался гадать. Мне надо было увидеть его самому.
— Сперва к матушке, — сказал Павел, покосившись на меня. — К сумасшедшему успеешь. А ежели матушка узнает, что ты к нему поехал раньше, чем к ней, она нам обоим головы оторвёт. Мне первому, за то, что не удержал.
В седло Павел поднялся медленно, с охом, и правую ногу через круп перенёс бережно. Через город мы ехали шагом, и я всю дорогу косился на брата. Держался он молодцом и только на ухабах закусывал губу, а правую ногу берёг и упирал в стремя одним носком. За Каменным мостом пошло Замоскворечье, сплошь сады за глухими заборами, и в одном из переулков Павел вдруг привстал на стременах.
— Гляди, — сказал он. — На крыльце.
Деревянный дом с мезонином, где по здешней истории я вырос, стоял в глубине двора, и за ним зеленели яблони, которые отец сажал сам. На крыльце, держась обеими руками за перила, стояла маленькая женщина в тёмном платье и белом чепце.
Увидев нас, она отпустила перила и пошла вниз, ступенька за ступенькой, придерживая юбку. На нижней ступеньке она оступилась, и подхватил я её раньше, чем успел о чём-либо подумать. Весу в ней было, как в подростке, и пахло от неё мятой и печным теплом.
— Мишенька, — выдохнула она мне в плечо. — Приехал…
Тут память, молчавшая от самой заставы, вдруг поддалась. Мне было лет шесть, я горел в жару под лампадкой, и на лоб мне легла прохладная ладонь, пахнущая мятой. Помнил эту ладонь мальчик, чьё тело мне досталось, и память его на этот раз расщедрилась сама. Меня же в прошлой жизни давно никто не встречал на крыльце, и горло у меня перехватило так, что ответить я смог не сразу.
— Приехал, матушка.
Она отстранилась, не выпуская моих рукавов, и стала разглядывать меня снизу вверх, долго и придирчиво.
— Похудел-то как, — сказала она. — И почернел весь. — Пальцы её прошлись по моей щеке, по дорожной щетине. — И глядишь по-другому. Прежде ты на меня так не глядел, Мишенька. Всё мимо да в сторону.
— Война, матушка, — сказал Павел у меня за спиной.
— Знаю, что война. — Она даже не обернулась. — Ты мне про вашу войну все уши прожужжал, и про ногу свою, и как он тебя чинил. И невеста к тому ж. С невестой оно всегда так. Отец твой тоже переменился, как ко мне посватался, да так обратно и не переменился.
Из-за приоткрытой двери выглядывала девочка лет пяти, в розовом платьице, и по одному её лбу я понял, о чём толковал мне Павел зимой в риге под Пултуском. Лоб был отцовский, салтыковский, и сидел он на ней так же упрямо, как на мне.
— Аннушка, — позвал Павел. — Поди сюда. Это дядя Миша, который мне ногу чинил.
— Который Бонапарта видел? — шёпотом спросила Аннушка, не выходя из-за двери.
— Тот самый.
— А правда, что Бонапарт маленький?
— Пониже меня, — сказал я. — Зато громкий.
Аннушка подумала и вышла из-за двери, чтобы самой рассудить, насколько же я высок. Мерила она меня, запрокинув голову.
— Ты выше, — объявила она с удовольствием. — Значит, ты бы его побил.
— Мне его бить ни к чему, Аннушка. Я лекарь.
Отец вышел на крыльцо последним и спускаться не стал. Оглядел меня сверху, молча, с головы до сапог, потом сунул руку за борт сюртука и протянул мне сложенный вчетверо листок.
— Это тебе. Ответ на твоё письмо.
Две строки были выведены крупно, по-старому, с длинными хвостами у букв.
«Вареньку отстоять. Благословляю, а говорить о том не станем».
Павел у меня за спиной кашлянул в кулак, и я понял, что «почти не читал» значило у него «читал дважды». Отец же глядел поверх моей головы на ворота, и пальцы его, только что отдавшие мне листок, никак не могли найти себе места на перилах.
— Слушаюсь, батюшка, — сказал я и спрятал листок за обшлаг, к Настиному плану.
— То-то. — Отец кивнул и повернулся к дверям. — Ступай мойся. Дорогой от тебя несёт на весь двор.
В сенях меня ждала Марья Сергеевна, жена Павла, с Алёшкой. Поклонилась она мне в пояс и сказала только, что моё письмо про Павлову ногу хранит за образами.
За стол меня усадили через час, отмытого и в чистой рубахе, и мать села рядом, придвинув ко мне блюдо с пирогами. Начинка в них была из вязиги, и по тому, как она следила за каждым моим куском, я сообразил, что это любимые пироги Михайлы. Ел я их честно и много, благо с дороги есть хотелось по-настоящему.
— Наталья Михайловна, — сказал отец с другого конца стола, — дай человеку прожевать.
— А я ему мешаю? — Мать даже не повернула головы. — Ешь, Мишенька. Ты на войне что ел?
— Что придётся.
— Оно и видно. — Она подложила мне ещё пирог. — А правда, что тебя Бонапарт к себе звал? Павел говорит, о том уж вся Москва толкует.
— Звал.
— А ты что же?
— А я сказал, что меня невеста дома ждёт.
— Так и сказал? Бонапарту? — Мать перекрестилась и вдруг засмеялась сквозь слёзы. — Ну и правильно. Невеста, она поважнее Бонапарта будет. А ты в последнем письме отцу четыре строки написал. Три про дела, а одну я сорок раз прочла.
— Про Анастасию Петровну.
— Про неё. Какая она, Мишенька?
Я задумался, с чего начать. С того ли, как она тайком учила меня французскому, или с того, как ждёт меня.
— Кости рисует, — сказал я наконец. — Сидела зиму одна и от скуки начала рисовать кости. Маменька её в ужасе.
Мать ахнула и всплеснула руками.
— Кости! Господи, твоя воля… А ты что же?
— А я за это на ней и женюсь, матушка.
— Алексей Петрович, ты слышишь? — обернулась мать к отцу. — Кости она рисует!
— Слышу, — отозвался отец, не поднимая глаз от тарелки. — Стало быть, будет кому за ним приглядеть.
Пришлось мне показать матери и Настин план. Она водила пальцем по комнатам, спустилась по лестнице в сад и остановила палец на кружке, под которым Настиной рукой было выведено «яблоня».
— И яблоня есть?
— Одна. Старая.
— Отец тебе черенков даст, — сказала мать, понизив голос. — Он своих яблонь никому не даёт, даже Андрею не дал. А тебе даст, вот увидишь. Надолго ли ты к нам?
— На четыре недели.
— Месяц, стало быть, — откликнулся Павел из дверей. — Как уговаривались под Пултуском. Я ж говорил, матушка, он слово держит.
Страх, с которым я ехал от самого Тильзита, мать сняла с меня сама. Перемену в сыне она объяснила войной и невестой, и от меня требовалось одно, не мешать ей так думать.
***
Совет собрался вечером в отцовском кабинете, у стола под зелёным сукном, через который отец когда-то молча подвинул прежнему Михайле дедовскую шпагу. Стол этот я узнал с порога, хотя видел его прежде только в чужой памяти.
Варвару Алексеевну, сестру, я в этой жизни тоже видел впервые. Была она старше меня лет на шесть, высокая и худая, с отцовским подбородком, и держалась так прямо, что я сразу понял, чего ей эта прямота стоит. Поцеловала она меня в лоб, как младшего, сказала только «Миша» и потом долго не отпускала моей руки.
Муж её, Львов, похудел за весну так, что сюртук висел на нём мешком. Это его покойный дядя отписал ему по завещанию всё своё добро, и это у него теперь двоюродные отсуживали наследство, объявив старика сумасшедшим. Жал он мне руку двумя своими и всё порывался что-то сказать, да так и не сказал.
Мать села подле Вареньки и весь вечер держала её руку у себя на коленях.
— Рассказывайте по порядку, — попросил я, когда все расселись. — Всё, что знаете про Зотова.
Рассказывали мне Павел и Львов, перебивая друг друга. Связали Зотова в ту ночь полотенцами жена с работником, наутро позвали цирюльника, и тот отворил ему кровь, а в пятницу отворил ещё раз, потому что лучше не стало.
— А теперь у ворот сидит человек двоюродных, — закончил Львов. — Никого к нему не пускает, даже соседей. Одного цирюльника пускает, тот в понедельник опять собирался.
— Прошение их суд принял, — сказал отец из своего кресла. — Решать о нём станут в среду, в самом заседании.
Я кивнул и стал спрашивать так, как спрашивал бы у постели.
— Пил он?
Павел и Львов переглянулись.
— Пил, — хмыкнул Павел. — С весны запоем, вся Покровка знает. Оттого он весной и захворал, когда суд откладывали.
— А когда перестал?
— Неделю назад, — ответил Львов. — В воскресенье двоюродные взялись готовить его к суду, чтоб был трезвый. Отняли у него вино разом, всё до капли.
— В воскресенье, — повторил я. — А в среду ночью он побежал по улице.
— В среду.
Третий день, стало быть. Так оно обычно и идёт. Человек, который месяцами живёт на вине, приучает к нему всё своё тело, и ежели вино у него отнять разом, тело начинает бунтовать.
Сперва трясутся руки и уходит сон, а на второй-третий день из углов лезут крысы и черти, и человек бежит от них куда глаза глядят. В моём веке это называют алкогольным делирием, и я навидался его в приёмном покое, когда к нам привозили пьяных с разбитыми головами, а через три дня в палате их начинало трясти.
— По всему выходит горячка с перепою, — сказал я. — Наверняка скажу, когда увижу его сам. Только ежели это она и ежели его не уморят ланцетом, через три-четыре дня он придёт в себя.
— Придёт в себя, — медленно повторил Львов. — И что же?
— И сможет ответить на суде за свою присягу.
— Пусть лучше сгниёт. — Львов вдруг побелел, и голос у него сорвался. — Он показал под присягой, что дядя мой повредился умом. Дядя, который до последней недели сам щёлкал на счётах и всех соседей звал по именам! Этот Зотов нас по миру пустить хочет, Михайло Алексеевич, а вы его лечить собрались?
— Ты, Львов, на брата не серчай, — вмешался Павел. — Он и Бонапарту, говорят, не уступил. Тебе и подавно не уступит.
— Лечить его стану не я, — ответил я.
— А ему страшно? — вдруг спросила Варенька. — Зотову.
Все повернулись к ней. Она сидела очень прямо и смотрела на меня, а руку её мать так и не выпустила.
— Страшно, Варенька. Он видит то, чего нет, и не знает, что этого нет.
— И его так привязанным и держат?
— Полотенцами. И кровь пускают.
Варенька перекрестилась и обернулась к мужу. Львов отвёл глаза.
— И пойдёшь ты к нему, — заговорил отец, — так к вечеру вся Москва скажет, что Салтыковы свидетеля купили. Или опоили, ты ведь лекарь. Двоюродным того только и надо.
— Пусть говорят, — сказала мать. — Человек привязанный лежит, а они разговоры считают.
— Батюшка прав, матушка, — сказал я. — Оттого один я туда и не пойду. — Я повернулся к Львову. — Мёртвый Зотов двоюродным выгоднее живого. Умрёт он, и присяга его останется в деле навсегда, и спросить за неё будет не с кого. Сойдёт с ума насовсем, выйдет то же самое. А живой и в своём уме, он может её взять назад. Или хотя бы ответить мне, чем болел ваш дядя и когда.
Львов уставился в зелёное сукно и молчал.
— А кто станет лечить? — спросил он наконец.
— Лекарь, которому поверит суд. И при нём квартальный, чтобы видел всё своими глазами.
— Инспектор врачебной управы у нас Беккер, Людвиг Карлович, — сказал отец. — Немец, живёт в Немецкой слободе. Человек тяжёлый, зато на руку чистый. Петербургских не любит.
— Завтра воскресенье, — сказал Павел. — Немцы по воскресеньям визитов не принимают.
— Значит, поеду к нему после обедни незваным.
Отец хмыкнул, совсем как Виллие, и придвинул мне толстую пачку листов, исписанных где писарской рукой, где крупным павловским почерком.
— Это свидетели. Кого мы с писарем не застали, Павел обошёл сам. Прочти до среды.
Листы я унёс к себе и читал их до полуночи. Люди, которых обошли отец с Павлом, говорили одно, старик до последней недели сам считал деньги и узнавал соседей по именам. Против них стояли четверо свидетелей двоюродных, и тяжелее всех весила присяга Зотова, потому что он один показывал как лекарь.
Снять её мог только сам Зотов, живой и в своём уме.
***
Беккер принял меня в шлафроке и с трубкой и вставать навстречу не стал. Был он стар и грузен, с сеткой красных жилок на щеках, и долго разглядывал меня.
— Салтыков, — сказал он с сильным выговором. — Петербургский. Тот, что при Виллие. Слышал, слышал. Молодые петербургские господа приезжают в Москву учить нас, стариков, как пускать кровь.
— Как её не пускать, Людвиг Карлович.
Он вынул трубку изо рта и впервые посмотрел на меня с интересом.
— Чем обязан в такой день?
— У вас в городе сошёл с ума лекарь. Зотов, у Покровских ворот. Со среды лежит привязанный, цирюльник дважды отворял ему кровь, а управа его ещё не видела.
— Управа не обязана бегать за всяким пьяницей.
— За всяким нет, — согласился я. — Только этого пьяницу в среду будут поминать в суде. Он свидетель по делу о наследстве и показал под присягой, что завещатель повредился умом. Заявители просят прочесть его показание как есть, раз сам он теперь сумасшедший. А ежели после выяснится, что сумасшествие его проходит за три дня, и управа о том знала, да не поглядела?
— Узнала управа об этом от вас, и только что, — отрезал Беккер.
— Оттого я и пришёл.
Пыхая трубкой, он смотрел в окно, на свой садик, где куры рылись под кустами смородины, а я ждал.
— Вы ведь сторона в этом деле, Салтыков. Это ваша сестра судится, мне говорили.
— Сестра. Потому я и прошу вас. Лечить его сам я не стану. Скажу, что вижу, а капли, ежели понадобятся, дадите вы, своей рукой, и запишете. И пусть при нас будет квартальный.
— Вы, выходит, уже знаете, чем он болен, не видав его?
— Знаю, чем болеют люди, которых неделю держат под замком от вина. А наверняка скажу при вас.
Беккер выколачивал трубку о край стола так долго, что я начал считать удары. Потом он крикнул в глубину дома что-то по-немецки, и ему принесли сюртук.
— Ежели вы ошиблись, — сказал он, вдевая руку в рукав, — я напишу об этом в Петербург. Самому Виллие.
— Пишите. Он любит, когда пишут коротко.
В карете Беккер сидел, отвернувшись от меня к окну, и заговорил, только когда мы свернули на Покровку.
— Таких, как ваш Зотов, ежели буянят, у нас свозят на Мясницкую, к умалишённым. Там они в разум и приходят. Кто приходит.
— А много ли приходит?
— Половина где-то. — Беккер пожал плечами. — Прочих отпевают.
Довольно было двоюродным объявить Зотова буйным, и Мясницкая доделала бы за них остальное. Против этого мне и нужны были при нём управа с журналом и полиция.
Квартального я попросил захватить по дороге, с квартиры за углом. Оказался он молод и румян, и при виде инспектора управы вытянулся так, что звякнула шпага.
Домишко Зотова, деревянный, в три окна, стоял в кривом переулке, и ставни на нём были закрыты среди бела дня. На лавке у калитки сидел детина в синем кафтане и строгал ножом палку. Увидев меня с Беккером, он поднялся и загородил калитку плечом.
— Не велено, — сказал он.
— Кем не велено? — спросил квартальный.
— Господами.
— Твои господа мне не начальство. — Квартальный отодвинул его локтем. — Посторонись, это управа.
Жена Зотова встретила нас в сенях, с красными от бессонницы глазами. Увидев квартального, она перекрестилась, а при виде саквояжа Беккера заплакала. Меня она, кажется, не заметила вовсе.
— Батюшки, лекари… Пятый день никого не признаёт. Цирюльник сказывал, дурная кровь в голову бьёт, два раза отворял, а ему всё хуже.
Зотов лежал у печи, привязанный полотенцами за руки к спинке кровати. Лет ему было около сорока пяти, он зарос сивой щетиной, и рубаха на нём была мокрая, хоть выжимай. Руки его, насколько пускали полотенца, ходили ходуном, а пальцы всё время что-то собирали с одеяла, щипали и стряхивали на пол. Глаза его бегали по углам и на мне не задержались ни разу.
— Крыса, — прохрипел он, глядя мне за плечо. — Вон пошла, к ведру. Гоните её, сударь…
— Прогоним, Корней Демидыч, — сказал я. — Дайте-ка руку.
— А старик пускай не глядит, — забормотал он, отворачиваясь к стене. — Чего он в углу сидит? Чего глядит?
В углу никого не было. Беккер покосился туда, потом на меня и ничего не сказал.
Пульс у Зотова я считал по часам Беккера и насчитал сто двадцать шесть ударов. Сердце в слуховой трубке стучало часто, но ровно, и перебоев я не услышал. Потом я сунул ему под мышку градусник, который выдувал для меня в Петербурге Аким Фадеич, и держал, пока Беккер не махнул мне рукой.
— Тридцать восемь и четыре, — сказал я, поднеся градусник к свече.
— Это по какой же шкале? — нахмурился Беккер.
— По моей. Сто градусов меж тающим снегом и кипятком. По Реомюру выйдет около тридцати одного.
Беккер покачал головой и что-то записал. Тем временем я задрал Зотову мокрую рубаху и осмотрел грудь и живот. Сыпи не нашлось. Судить по этому о пятнистой горячке было ещё рано. Только с чего бы ей начаться ровно на третий день после того, как у человека отняли вино? Шея у него гнулась свободно, подбородок до груди я довёл ему сам, и он даже не поморщился. Шишек и ссадин на голове я не нашёл, зрачки были равные и от свечи сужались оба разом.
Оставались ещё дурман и белладонна. От них человек тоже бредит и ловит мух, только кожа у него при этом сохнет и горит, а рот делается сухим, как бумага. Зотов же, сколько я его ни трогал, был мокрый с головы до пят.
Я взял с подоконника чистый лист, сложил его вдвое и поднёс Зотову к самым глазам.
— Корней Демидыч, вот вам рецепт. Прочтите, что тут прописано.
Он сощурился и пошевелил губами.
— Кора хинная… — проговорил он. — Две драхмы… на три приёма. — Лоб его сморщился. — Почерк скверный. Кто писал?
Беккер выхватил у меня лист, перевернул и посмотрел на свет. Бумага была чиста с обеих сторон.
— Он читает пустой лист, — сказал Беккер.
— Читает, — согласился я. — Притворщик сказал бы, что лист пуст. Горячечному что ни подай, то он в нём и увидит.
Пробу эту в моём веке знает всякий, кто дежурил ночами в приёмном покое, и зовут её по имени немца Рейхардта, который опишет её лет через сто. Беккеру я этого, понятно, не сказал.
— Горячка с перепою. Притворства тут нет, и сумасшествия тоже. Когда он пить перестал, сударыня? — спросил я жену.
Она покосилась на квартального.
— Говори, говори, — буркнул тот.
— В воскресенье, барин. Господа приехали, что с наследством судятся, все бутыли из подпола повынесли, а на ворота своего человека посадили. Велели, чтоб к суду был трезвый. Он два дня ходил сам не свой, и руки трясутся. А в среду вскочил середь ночи да на улицу…
— Так и было, ваше благородие, — подтвердил квартальный. — Я его с мостовой подобрал. Босой, от чертей отбивался. Насилу вдвоём с караульным до дому довели.
Сказано всё это было при полиции и при управе, ради того я их сюда и вёз. Своего свидетеля двоюродные довели до горячки сами, и теперь это знали двое, которым поверит любой суд.
— Что станем делать? — спросил Беккер. Трубку свою он так и не раскурил. — Отворить ему кровь ещё раз?
— Решать вам, Людвиг Карлович. Я сказал, что вижу. Спросите моего мнения, скажу и его.
— Спрашиваю.
— Кровь больше не пускать. Он с потом потерял воды больше, чем выпил за эти дни. Ещё один ланцет, и сердце не выдержит.
Беккер хмыкнул и кивнул.
— Продолжайте.
Дальше я говорил, а хозяйка повторяла за мной шёпотом, загибая пальцы, и Беккер всякий раз кивал.
— Ставни держать как есть, а свечу не гасить ни днём, ни ночью. Ставьте её так, чтобы по углам тени не ходили, в темноте ему из каждого угла крысы полезут. В комнате не шуметь, дверью не хлопать.
— Свечу не гасить… не хлопать… — повторяла она.
— Поить тёплой водой, в которую на кружку брошена щепоть соли и ложка сахару. По ложке, часто, как глотает, чтобы за день вышел весь кувшин. Уснёт, не будить и в рот не лить, захлебнётся. Проснётся, поить снова.
— По ложке… весь кувшин…
— Полотенца с рук снимите, он себе кисти перетрёт. Привяжите его простынёй через грудь, мягко, чтобы мог повернуться. На лоб мокрое полотенце. И говорите с ним тихо. Зовите по имени и сказывайте, где он и какой нынче день, хоть по сто раз.
— А крысы? — спросила она. — Он же их видит.
— Пусть видит. Спорить с ним не надо. Скажите, что выгнали.
— А сон? — спросил Беккер. — Пятые сутки он не спит, так и сгореть недолго.
— Сон ему нужен прежде всего. Чем его дать и сколько, решайте сами.
— Боитесь, что скажут? — прищурился Беккер.
— Знаю, что скажут.
Беккер щёлкнул замком саквояжа и достал склянку.
— Лауданум. Двадцать пять капель сейчас, через час, ежели не уснёт, ещё пятнадцать. Возражаете?
— Нет.
Капли Беккер отсчитывал в ложку сам, шевеля губами, голову Зотову держала жена, и я к ложке не притронулся. Потом Беккер записал всё в журнал, проставил число и час, и квартальный, вытянув шею, следил за его пером.
Уснул Зотов после второй ложки, ближе к вечеру. Сперва он ещё бормотал про крыс и про старика в углу, потом пальцы его перестали щипать одеяло, и он задышал глубоко и ровно, с присвистом. Звук этот мне не понравился, и я велел жене повернуть мужа на бок. Только тогда я впервые за день сел.
— Сколько он проспит? — спросил Беккер.
— Сутки, а то и больше. Проснётся в уме, ежели всё пойдёт как надо.
Часов в доме не было, и считать мужнино дыхание я научил жену по молитве.
— Пока читаете «Отче наш», он должен вдохнуть раз пять, а то и шесть. Ежели три раза или меньше, трясите его, лейте на лицо воду и шлите в слободу за лекарем.
— Пять, — повторила она, шевеля губами. — А то и шесть…
Уже на улице Беккер раскуривал трубку и молчал. Потом сказал, глядя в переулок, что будет заходить к Зотову утром и вечером, а во вторник придёт затемно, и вдруг протянул мне руку.
Мне оставалось ждать. Каждую каплю Беккер записал в журнал своей рукой, квартальный видел каждую ложку, и теперь Зотову надо было проспать сутки.
***
На Казанскую мы всей семьёй стояли обедню у Калужских ворот, где этот праздник престольный. От ворот до паперти мать вела меня под руку так, чтобы видели все знакомые, которых в тот день набралось чуть не пол-Замоскворечья. На паперти мне кланялись через головы, и одна старушка, протиснувшись поближе, спросила у матери громким шёпотом, тот ли это сын, что был у Бонапарта.
— Тот, — сказала мать на всю паперть. — Только у Бонапарта он не остался.
После обедни я отстал от своих вместе с Варенькой, и мы пошли домой садами, через переулки. Яблонь за заборами тут было много, и под одной, свесившей ветки на улицу, Варенька остановилась.
— Ты маленький на нашу яблоню полез, — улыбнулась она. — За последним яблоком, под самую макушку. И сорвался. Руку сломал, вот эту. — Она тронула моё левое запястье. — А отцу сказал, что упал с крыльца, чтобы он яблоню не срубил.
Я этого не помнил. Бугорок на левом запястье, какой оставляет на кости давний перелом, я нащупал у себя ещё в первую петербургскую осень и не знал, где Михайло его заработал. Теперь узнал и дал ей договорить.
— Он бы и не срубил, — сказала Варенька. — Он тогда сразу всё понял. Неделю с тобой не разговаривал. Потом яблоню подпёр рогатиной. Она и сейчас на рогатине стоит, погляди дома.
Мы пошли дальше, и до самого переулка Варенька не проронила ни слова.
— Про дом я и не думаю, Миша, — сказала она наконец. — Львов дядю любил, каждое воскресенье к нему ездил, в шашки с ним играл. А теперь выходит, что дядя его был сумасшедший, и все соседи кивают и вздыхают. Он по ночам не спит.
— А ты?
— А я гляжу, как он не спит. — Она невесело усмехнулась. — Ты мне зимой писал, что дело наше выигрышное и что объяснишь почему при встрече. Вот и встретились.
— Сумасшествие разом не приходит, Варенька. У него свой ход, и люди замечают его загодя, кто за год, кто за два. А ваш дядя за неделю до смерти обыгрывал Львова в шашки, ты сама так сказала.
— Обыгрывал. — Варенька вдруг улыбнулась. — Муж из-за этого злился. А если Зотов проснётся и опять скажет, что дядя был не в себе?
— Тогда мы проиграем честно.
Варенька взглянула на меня сбоку, отцовским прищуром.
— Львов вчера сказал, что ты именно так и ответишь.
Дома за обедом прибежал мальчишка с Покровки, весь в пыли, и доложил мне, что барин спит. Просыпался раз, воды попил с ложки и опять заснул, а дышит ровно, хозяйка по молитве считала. Немецкий доктор утром был и вечером опять придёт.
Мать увидела, как у меня опустились плечи, и ничего не спросила. Только подложила мне ещё пирога.
— Что Беккер? — спросил отец через стол.
— Ворчал, батюшка. Потом руку подал.
— Это он тебе честь оказал. — Отец отломил хлеба. — Мне он за двадцать лет руки ни разу не подал. Завтра опять к нему?
— К Зотову. Нынче же, на ночь.
— Ну ступай. Матери только скажи, куда едешь. Она вчера полночи у окна простояла.
Первый разговор с Зотовым в здравом уме должен был вести я, при Беккере и его журнале, и ради этого я готов был просидеть у его постели хоть две ночи.
***
Ночь я просидел у Зотовых на лавке у печи. Беккер пришёл затемно, как и обещал, сел у постели на табурет, раскрыл журнал и молча кивнул мне.
Зотов спал на боку, подложив ладонь под щёку, и дышал тихо и мерно. Простыню с него хозяйка сняла ещё с вечера. Пот высох, руки лежали смирно, и, когда я взял его запястье, пульс оказался девяносто с небольшим.
Проснулся он, когда за ставнями засерело, и я подался вперёд. Сперва Зотов глядел в потолок, потом повернул голову, увидел жену и спросил, отчего она нечёсаная.
— Слышите меня? — спросил я.
— Слышу. — Голос у него был слабый и сиплый. — А вы кто?
— Лекарь. Как вас зовут?
— Зотов… Корней Демидов сын. — Он нахмурился. — Что это вы меня спрашиваете, как на допросе?
— Где вы сейчас?
— Дома у себя, где ж ещё. — Он перевёл глаза на Беккера, на журнал у того на коленях, и лицо его вытянулось. — А какой нынче день?
— Вторник. Девятое июля.
— Девятое… — Он попытался сесть, и Беккер придержал его за плечо. — Последнее, что помню, воскресенье. Это что же, неделя прошла?
Беккер обмакнул перо и стал писать, а я заглянул ему через плечо. «Девятого июля, поутру. Себя, место и жену признаёт. В уме. Дней горячки не помнит».
— Резали меня? — спросил Зотов, увидев повязки у себя на локтях.
— Цирюльник, Корнеюшка, — всхлипнула жена. — Два раза. А потом лекари пришли и резать не велели.
Он перевёл взгляд со своих рук на меня, и я увидел, как у него дёрнулся кадык.
— Вы ведь не здешний, — проговорил он. — Я догадываюсь, кто вы. Салтыков, да?
— Он самый.
— Тот, что станет меня в суде спрашивать.
— Тот, из-за кого вас больше не режут.
— Зачем? — Он приподнялся на локте. — Я ж против вашей сестры показывал.
— Затем, что я лекарь.
Зотов долго молчал, глядя мимо меня на ставни, сквозь щели которых уже пробивалось солнце.
— Суд-то когда? — спросил он.
— Завтра.
Он отвернулся к стене, а руку жены, потянувшейся к одеялу, отвёл.
— Старика я видел один раз, — сказал он в стену. — Мне сказали, что этого довольно.
Перо у Беккера остановилось над журналом.
Спросить я ничего не успел, потому что во дворе загремели колёса. Жена Зотова метнулась к окну, отодвинула ставень и отшатнулась.
— Барин… Там пристав. И телега.
В сенях уже затопали сапоги, и в комнату вошёл частный пристав, седоусый, в мундире. За ним, пряча от меня глаза, протиснулся наш воскресный квартальный, а человек в зелёном сюртуке, с портфелем под мышкой, остался в дверях.
— Стряпчий господ наследников, — представился он и поклонился Беккеру, а на меня и не взглянул. — Пристав развернул бумагу, откашлялся и прочёл на всю комнату. — По предписанию обер-полицмейстера лекаря Зотова, как буйного и в уме повреждённого, свезти в сумасшедший дом на Мясницкую.
У пристава в руках была подпись обер-полицмейстера, а у Беккера на коленях лежал журнал, и чернила на словах «В уме» ещё не просохли. Свезут Зотова на Мясницкую, и всё, что он минуту назад сказал мне, станет словами сумасшедшего.
И тогда я уже никак не смогу помочь своей семье.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


