Водитель полуторки 2
Аннотация
Весна сорок второго. Фронт под Гжатском встал «до сухого», рота возит снаряды по брёвнам через болото. Дуськи больше нет. Вместо неё Захар — наш ЗИС, отбитый у немцев в Можайске: серый, с крестом, который проступает сквозь зелёную краску, тяжёлый на руль и обидчивый, если бросить сцепление. Колька Бирюков, бывший Андрей, привыкает к нему, как к чужому коню.
Роту грузят в эшелон и везут на юг. «Иной раз, чтобы попасть на запад, надо сначала на юг, — говорит старшина Лукич. — Крюком».
Крюк выйдет длинный.

Автор: Андрей Вершинин
Цикл: Водитель полуторки
Предыдущая книга этой серии:
Водитель полуторки
Роту грузят в эшелон и везут на юг. «Иной раз, чтобы попасть на запад, надо сначала на юг, — говорит старшина Лукич. — Крюком».
Крюк выйдет длинный.

Автор: Андрей Вершинин
Цикл: Водитель полуторки
Предыдущая книга этой серии:
Водитель полуторки
Ознакомительный фрагмент
Глава 1
Весна под Гжатском пришла снизу.
Сверху ещё сыпало. По ночам подмораживало, по утрам на колеях стоял ледок, тонкий, хрупкий, и Лукич говорил, что зима не уходит из вредности. А снизу всё уже поплыло. Дороги, которые в январе звенели под колёсами, раскисли за неделю. Колея стала канавой, канава ручьём, обочина болотом. Поле за лесом, по которому рота в феврале возила снаряды напрямую, по насту, превратилось в чёрную кашу. Посреди этой каши с февраля стояла чья-то полуторка, по самую кабину. Её никто не вытаскивал. Её объезжали стороной.
Фронт встал. Немец сидел в Гжатске, наши перед Гжатском, и сдвинуться не мог никто: всё, что весило больше лошади, тонуло. Пушки тонули. Танки садились на брюхо и стояли, как коровы в пруду. Пехота ходила по брёвнам. Колька слышал, как пожилой пехотинец сказал у кухни, облизывая ложку:
— Война теперь до сухого. Как сенокос.
Рота возила по лежнёвке.
Лежнёвку сапёры положили в марте, через низину между двумя лесами. Четыре версты брёвен. Брёвна легли поперёк, вплотную, одно к одному, по краям сверху прибили продольные, чтобы колесо не соскакивало, кое-где засыпали хворостом. Ехать по ней надо было на первой, ровно, не дёргая. Брёвна под колёсами ходили, как клавиши, и под каждым чавкала вода.
Колька знал её наизусть. Не нарочно: голова запоминала сама, как запоминала когда-то спецучастки на разведке трассы. От леса сорок шагов ровно. Потом бревно с сучком, на нём левое колесо подкидывает. Потом три гнилых подряд, правая сторона садится на ладонь. Потом мостик через ручей, на мостике не тормозить. Потом длинный кусок, где брёвна плавают, и надо ехать так, будто под тобой лёд. Потом сосна с расщеплённой верхушкой. После сосны можно на вторую.
Захару лежнёвка не нравилась.
Колька это чувствовал так же, как раньше чувствовал Дуську: спиной, через сиденье, через руль. Дуська по брёвнам шла, как кошка по забору. Перебирала колёсами, подпрыгивала и не жаловалась. Захар весил вдвое больше и вёз втрое больше. Каждое бревно под ним вздыхало и уходило в воду на палец. Руль у него был тяжёлый, без жалости, и ворочать его на первой передаче по брёвнам было всё равно что ворочать мельничный жёрнов. Зато мотор. Шесть цилиндров тянули низко, без надрыва, с таким спокойствием, будто Захар знал про эту войну что-то, чего не знали люди.
Колька привыкал к нему третий месяц. Как к чужому коню: сначала ты на нём ездишь, потом понимаешь, что и он тебя возит, и у него про тебя тоже есть мнение. Захар не любил резкого. Не любил, когда бросают сцепление. Любил основательную перегазовку, с паузой, чтобы шестерни сначала поздоровались. Холодный заводился с ручки с полуоборота, горячий капризничал. Тормозил так, что начинать надо было заранее, а лучше вообще не начинать.
И ещё у Захара была колея шире.
Сапёры клали лежнёвку под полуторки. Под Дуську. Захар шёл по ней краем, правыми колёсами по самому обрезу брёвен, по продольному брусу, и Колька чувствовал этот край так, как канатоходец чувствует канат. Сантиметр вправо, и колесо уйдёт в болото. В роте по лежнёвке на ЗИСах ездили двое: Колька и Бородин, тихий мужик из-под Коломны, которому достался Равилев ЗИС, когда Равиль пересел на мотоцикл насовсем. Остальные возили на Фрицах. Фрицы были уже.
— Батя, — говорил Равиль, когда видел, как Захар выползает из низины. — Ты по ней как по стене едешь. Я на стене так не ездил. Меня бы в цирк не взяли.
— Тебя и так не взяли бы.
— Взяли бы, — обижался Равиль. — Меня звали. Я сам не пошёл. Там медведь был. Медведь меня не любил.
На левой дверце Захара было написано мелом: ЗАХАР. Криво. «Х» больше остальных, у «Р» толстая ножка. После мартовских дождей буквы побледнели. Последняя «А» почти стёрлась, и выходило ЗАХ.Р, как будто кто-то начал писать неприличное слово и передумал.
Равиль предлагал подновить. У Равиля был мел, у Лукича было всё.
— Не я писал, — говорил Колька. — Не мне и подновлять.
— А если совсем сотрётся?
— Значит, поеду искать.
— Кого искать? Мел?
— Мел, — сказал Колька.
Равиль посмотрел на него, на дверцу, опять на него. Потом засмеялся и ушёл. Потом вернулся.
— Батя. А если она далеко?
— Значит, далеко поеду.
Письмо пришло Лукичу в четверг.
Второе. Первое пришло в январе, под Можайском, и Лукич прочитал его один раз, сам, при коптилке, отвернувшись к стене. Больше никому не показывал. Через неделю вся рота знала его наизусть.
Как это вышло, никто объяснить не мог. Лукич носил письмо за пазухой, вместе с пуговицей. На ночь клал под голову. Но фраза «тулуп ваш висит, моль не ест» к февралю стала у роты присказкой. Её говорили про всё, что цело. Про Захара. Про мотоциклы. Про ДП на брусе. Петька Сазонов однажды сказал так про собственные портянки, и Лукич его неделю не замечал. Даже кашу ему накладывал, не глядя.
Второе письмо Лукич понёс читать в лес.
Рота сделала вид, что не заметила. Через час Васька вернулся из лесу (за хворостом, по его словам, но без хвороста), сел на подножку Фрица третьего и стал рассказывать шёпотом, который было слышно у кухни.
— Пишет, валенки ихние в штабе фронта хвалят. Пишет, её председательшей оставили, на второй срок. Пишет: «А тулуп ваш, Пантелей Лукич, я на лето в сундук убрала, с полынью, чтоб не побило. Так что не беспокойтесь, достану, когда приедете». — Васька поднял палец. Палец был чёрный от мазута. — Когда! Не «если». «Когда приедете».
— А дальше? — спросил Равиль.
— А дальше он на меня оглянулся.
— И что?
— И я пошёл за хворостом, — с достоинством сказал Васька. — Дальше.
Вечером Лукич подошёл к Захару. Колька лежал под мостом, подтягивал стремянку рессоры. Лукич постоял у колеса. Покашлял. Колька видел только его сапоги и полы шинели.
— Батя.
— Ну.
— Ты это. Писать умеешь?
— Умею.
— Я тоже умею, — сказал Лукич. — Только не про это. Я накладную напишу. Я ведомость напишу, если надо. Акт на списание напишу, так что любой интендант заплачет. А вот это. — Он помолчал. — Тут слова другие нужны. А у меня все слова, какие есть, хозяйственные.
Колька выполз из-под машины. Сел на подножку. Лукич стоял перед ним круглый, красный, с письмом за пазухой, и смотрел куда-то на верхушки сосен.
— Ну и пиши хозяйственными, — сказал Колька.
— Как это?
— Так. Тулуп с полынью — правильно, моль полынь не любит. Это хозяйственное. Валенки хвалят — значит, сделаны на совесть, это тоже хозяйственное. А приеду когда — это само собой. Это не слово. Это как в накладной: «получено». Подпись, число.
Лукич долго думал. Губами шевелил.
— Получено, — сказал он наконец. — Подпись, число.
— Ну.
— А она поймёт?
— Она председательша, — сказал Колька. — Она накладные читает лучше тебя.
Лукич ушёл. Писал он, как потом рассказывал Петька, до полуночи, в землянке, при коптилке, высунув кончик языка, и одну строчку зачеркнул так, что прорвал бумагу. Что было в той строчке, не узнал никто. Даже Васька.
Батарея стояла на бугре, над низиной.
Снаряды туда возили каждый день. На бугре была единственная на всю округу сухая земля, и артиллеристы держались за неё, как за остров. Пушки в капонирах, землянки в склоне, наверху, в кустах, наблюдательный пункт: окоп, накрытый жердями и дёрном, и в окопе стереотруба, две рогатки на треноге, как рожки у улитки.
Колька сгрузил ящики, отогнал Захара за склон и поднялся наверх. Сам не знал зачем. Ноги понесли.
В окопе сидел лейтенант, наводчик, в ватнике, с обмотанным шарфом горлом. Молодой, с усами, которые не росли, но которые он всё равно отпускал.
— Чего тебе, шофёр?
— Глянуть можно?
Лейтенант посмотрел на него. На медаль. Пожал плечами.
— Глянь. Только недолго. Засекут оптику, накроют. Солнце сзади, это хорошо, бликов нет. Всё равно недолго.
Колька приник к окулярам.
Мир прыгнул на него. Поле, чёрное, мокрое, с белыми лоскутами нерастаявшего снега в низинах. Изгородь. Сгоревшая деревня, одни трубы. За ней лес, сизый, голый. Дальше, у самого края, дымок. И что-то белое, высокое, тонкое.
— Колокольня, — сказал лейтенант. — Гжатск. Собор там. Немцы на нём своего наблюдателя держат. Мы им не мешаем. Они нам не мешают. Пока.
— А Сорокино где?
— Какое Сорокино?
— Деревня. В Гжатском районе.
Лейтенант вытащил из планшета карту, развернул на коленях. Повёл пальцем. Долго водил.
— Сорокино, — сказал он. — Есть Сорокино. Вон, бери правее. Ещё правее. Видишь лес на горизонте, такой, полосой? Вот за ним. Вёрст двадцать с лишним. Отсюда не видно. — Он посмотрел на Кольку снизу. — А тебе зачем? Твоя?
— Не моя. Друга.
— Друг там?
— Друг под Семлёвом, — сказал Колька. — А там его семья.
Лейтенант ничего не спросил. Свернул карту.
Колька смотрел на полосу леса. Она была синяя, ровная, как нарисованная. За ней ничего не было видно. Ни дыма, ни колокольни, ни крыши. Только небо, бледное, апрельское, и в нём, высоко, жаворонок, которого не было видно, но было слышно даже сюда, в окоп, сквозь далёкие выстрелы.
Где-то там, за этим лесом, стояла изба. Паша в ней, строгая. Нюрка, у которой муж под Ленинградом. Зинка, упрямая. И Манечка. Девять лет в прошлом августе. Значит, скоро десять. Которая написала синим карандашом печатными буквами на медальоне, кривыми, огромными. Медальон остался у Митяя. Колька помнил буквы.
«Я приеду, Митяй. Весной».
Он сказал это в октябре, проезжая мимо указателя. Сказал вслух. Тогда это было далеко, весна. А теперь весна вот она. Под ногами чавкает. В небе жаворонок. А двадцать вёрст, вот эти двадцать вёрст до синей полосы, сейчас дальше, чем были в октябре.
— Хватит, браток, — сказал лейтенант. — Засекут.
Колька оторвался от окуляров. Глаза резануло светом.
— Спасибо.
— Не за что. — Лейтенант снова приник к трубе. Потом, не отрываясь, сказал: — Летом, говорят, пойдём. Как подсохнет. Если пойдём, я тебе это Сорокино возьму. Специально. Скажи, кому передать.
— Прасковье Никитичне, — сказал Колька. — Прохоровой.
— Передам, — пообещал лейтенант. — Если что.
Колька спустился по склону к Захару. Сел в кабину. Посидел.
Достал из нагрудного кармана фотографию в клеёнке. Митяй с семьёй. Манечке три года, уголок обломан. Колька посмотрел на неё, убрал обратно.
— Не этой весной, Митяй, — сказал он вслух. — Ты уж прости.
Захар молчал. Колька завёл его, большой палец вдоль, и поехал вниз, к низине, к лежнёвке.
Рама прилетела в три часа.
Немецкий разведчик, двухвостый, с застеклённой кабиной посередине, как у стрекозы. Он ходил над лесом медленно, кругами, высоко, так что ни одна винтовка не достанет. Солдаты его ненавидели больше бомбардировщиков. Бомбардировщик прилетел, отбомбился, улетел. А рама висит и смотрит. А потом начинается.
Колька увидел её, когда колонна уже была на лежнёвке. Шесть машин: Захар головной, за ним четыре Фрица, Петькин сразу за Захаром, Васькин следом, ЗИС Бородина замыкающим. Обратный рейс, пустые. Колька посмотрел вверх, на раму, и прибавил. Насколько можно было прибавить на первой, по брёвнам.
— Давай, Захар, — сказал он. — Давай, родной. Двести шагов до мостика.
Рама сделала круг и ушла.
Через пять минут начался обстрел.
Немец бил по лежнёвке не первый раз. Он знал её не хуже Кольки, у него была карта, и снаряды ложились вдоль, по расписанию, через равные промежутки, как будто кто-то шагал по низине огромными шагами. Первый лёг далеко впереди, у леса. Второй ближе. Третий в болото, справа, и Захара окатило чёрной жижей, вместе с кабиной, вместе с Колькой, через открытое окно.
Четвёртый лёг на лежнёвку.
Колька видел, как брёвна впереди, шагах в пятидесяти, встали дыбом, как клавиши под кулаком, и рухнули обратно в воду. Не все. Половина. Там, где была дорога, теперь была яма с водой, рваная, с торчащими щепками.
Он затормозил. Заранее. Захар остановился, вздохнув всем железом.
Сзади заскрежетало. Колька высунулся из окна. Петька на своём Фрице, второй в колонне, затормозил резко, как тормозил всегда, Фрица повело, и правые колёса соскользнули с края. Немецкий грузовик медленно, с достоинством, лёг на бок в болото. Не до конца. Встал наклонно, кузовом в воду, кабиной вверх. Петька вылез через верхнюю дверцу, как из люка.
— Батя! — закричал он. — Я не виноват! Оно само!
— Знаю, что само! — заорал Колька. — Вылезай и не стой!
Пятый снаряд лёг сзади, за колонной. Значит, немец прошёл всю лежнёвку и теперь пойдёт обратно. Тем же шагом. Колька посчитал. Минуты три, если по расписанию.
Он вылез из кабины.
Вдоль лежнёвки, справа, на сухом бугорке, лежал штабель запасных брёвен. Сапёры оставили, на починку. Колька это знал, он знал на этой лежнёвке всё. Он побежал к штабелю по брёвнам, перепрыгивая с одного на другое.
— Васька! Бородин! Ко мне!
Они таскали брёвна втроём. Мокрые, тяжёлые, скользкие. Кидали в яму, поперёк, как попало. Вода в яме ходила, брёвна всплывали, Колька прыгал на них сапогами, загоняя вниз, и они опять всплывали. Шестой снаряд лёг далеко сзади, у леса. Седьмой ближе.
— Хворост! — кричал Колька. — Хворост сверху!
Хворост был у Васьки в кузове. Тот самый, за которым он ходил в лес и не принёс. Принёс, значит. Васька вывалил его в яму охапками, Бородин сверху кинул ещё два бревна, и Колька прошёл по всему этому ногами, проверяя, как проверял лёд.
Держит. Если не дёргать.
Восьмой снаряд лёг в болото, слева, близко. Колька упал на брёвна лицом. Сверху опять окатило жижей. Он поднялся, отплевался.
— Петька! Трос!
Петька уже стоял у Захара. Сам. Без команды. Отвязывал из кузова Митяев трос, чёрный, тяжёлый, с петлёй. Бледный, мокрый, по пояс в болотной грязи, но трос отвязывал правильно, через плечо, кольцами.
Колька сдал Захара назад, к Петькиному Фрицу. Медленно. Краем, по продольному брусу. Сантиметр вправо — и в болото. Петька накинул петлю на крюк Фрица, другой конец на Захара. Махнул.
Колька включил первую. Дал газу. Плавно, без рывка, как учил когда-то Дим Димыч: тянуть, а не дёргать, дёргают только дураки и трактористы.
Трос натянулся, зазвенел. Захар упёрся. Шесть цилиндров загудели низко, басом. Брёвна под ним заныли. Фриц в болоте дрогнул, качнулся. Пополз.
Девятый снаряд. Колька его не слышал. Он слышал только мотор.
Фриц выполз на лежнёвку, перевалил через край, встал на все колёса. Из кузова лилась вода. Петька полез в кабину, мотор у Фрица был цел, Фриц схватил с третьего раза.
— Через яму по одному! — сказал Колька. — По моему следу! Не газовать!
Захар прошёл первым. Брёвна в яме ушли под ним в воду, он прошёл по ним, как по льду весной, на одном дыхании, и вылез. Петька за ним. Васька. Бородин. Все.
Десятый снаряд лёг ровно в яму, когда последний ЗИС уже был на той стороне. Брёвна, хворост, вода. Всё взлетело. Опустилось.
Колька остановился у сосны с расщеплённой верхушкой, вылез, прошёл вдоль колонны. Все шесть. Петька сидел в кабине и трясся, мокрый с головы до ног. Колька заглянул к нему.
— Тормози заранее, — сказал он.
— Я заранее.
— Ещё заранее.
— Батя. — Петька поднял на него глаза. — Я думал, всё. Думал, лягу там.
— Не лёг же.
— Ты трос взял. Я трос сам отвязал. Ты видел?
— Видел.
— Я сам, — сказал Петька. — Без команды.
— Ну и молодец, — сказал Колька и пошёл к Захару.
Сзади, у ямы, немец пустил ещё два снаряда, для порядка, и затих. Расписание кончилось.
В роте Лукич выслушал Ваську, у которого вся история вышла про то, как он принёс хворост, посмотрел на Петьку, на Петькиного Фрица, на воду, которая всё ещё сочилась из кузова, и сказал одно:
— Брёвна сапёрам отдать придётся. Чужие брали.
— Отдадим, — сказал Колька.
— Не отдадим, — сказал Лукич. — Они их сами брали. У других сапёров. Я знаю.
Приказ пришёл в конце апреля.
Бельский собрал шофёров у своей землянки. Стоял на пеньке, в шинели, в своих можайских очках, длинный, худой, и держал в руке бумажку, которую не читал. Он никогда не читал бумажки вслух. Он их запоминал с одного взгляда, как чертёж.
— Участок сдаём, — сказал он. — Завтра в шесть прибывает рота из другой армии. Передаём им лежнёвку, землянки, всё. Сами снимаемся. Машины на станцию, грузимся в эшелон.
— Куда? — спросил кто-то.
— Не сказано.
— На запад? — спросил Петька с надеждой. — На Гжатск?
— Не сказано, — повторил Бельский. — Сказано: в эшелон. С полным имуществом.
— С полным, — сказал Лукич и посмотрел в небо так, будто там было написано, что такое «полное».
Шофёры разошлись. Колька остался. Бельский слез с пенька, сложил бумажку, сунул в карман. Посмотрел на Кольку поверх очков.
— Вы что-нибудь знаете, Бирюков?
— Нет.
— Совсем?
— Совсем.
Бельский кивнул. Подумал.
— Жаль, — сказал он. — Я привык, что вы знаете. Это удобно.
И ушёл.
Лукич догнал Кольку у Захара. Шёл быстро, загребая правым валенком, хотя валенки он давно сменил на сапоги, а походка осталась.
— Слыхал? — сказал он. — Эшелон. С полным имуществом.
— Слыхал.
— Говорил я тебе. В Можайске говорил. — Лукич ткнул пальцем в землю, потом в сторону, на юг, наугад. — Крюком.
— Может, ещё не юг.
— Юг, — сказал Лукич. — Если бы на запад, сказали бы. На запад приказ всегда говорят. Чтобы весело было. А когда молчат, значит, далеко и не туда.
Грузились на станции под Можайском, двое суток.
Эшелон был длинный, платформы и теплушки. Машины заводили на платформы с торца, по аппарели из шпал, по одной. Колька заводил Захара сам. Аппарель была узкая, под полуторку, и Захар шёл по ней, как шёл по лежнёвке: правым краем, на сантиметр от пустоты. Внизу стояла вся рота и не дышала. Захар встал на платформу. Колька заглушил. Сверху, с кабины, было видно станцию, водокачку, разбитый пакгауз, и где-то на горе, далеко, белый собор.
Потом Колька крепил его. Колодки под колёса, растяжки проволокой к бортам платформы, четыре, крест-накрест. Лукич выдал проволоку. Лукич выдал всё. Лукич носился вдоль эшелона, как наседка вдоль цыплят, и на каждой платформе что-то подтыкал, подсовывал, перекладывал.
Колька смотрел, как Лукич грузит роту.
Запасные скаты он спрятал в теплушку, под нары, под солому. Ящик свечей и карбюраторов — в кузов Фрица пятого, под брезент, под мешки с картошкой. Бочку автола — в другую теплушку, обложив сеном, и сказал часовому у вагона, что там капуста. Часовой понюхал и поверил: от бочки пахло капустой. Как это вышло, Колька не понял.
ДП с бруса Захара Лукич снял сам.
— Утопленник в эшелоне поедет как утопленник, — сказал он. — Отдельно. Мало ли что. Проверка.
Он завернул пулемёт в мешковину, сунул в ящик с надписью «ветошь» и поставил ящик себе под нары. Сверху на ящик положил свой вещмешок и сел.
— А если найдут? — спросил Равиль.
— Кто найдёт? — удивился Лукич. — Он же утоплен. Под Днепром. Есть бумага. Нельзя найти то, что утоплено. Это не я придумал. Это капитан Жгутов придумал. А я только храню.
Мотоциклы Равиль загнал на отдельную платформу, все шесть, в ряд, как лошадей в стойло. Седьмой, тот, который не на ходу, Лукич велел бросить. Равиль не бросил. Разобрал на части, части рассовал по коляскам остальных. Лукич посмотрел и ничего не сказал. Только кивнул одобрительно, как кивают на правильно сложенную поленницу.
Вечером второго дня паровоз дал гудок.
Колька сидел на платформе, на подножке Захара, и смотрел. Рота разошлась по теплушкам. Из теплушек пахло махоркой, кипятком, портянками. Кто-то пел. Равиль, конечно. По-татарски, высоко, протяжно. Васька подтягивал без слов, не в лад, но громко.
Лукич подошёл, сел рядом. Подножка прогнулась.
— Чего не идёшь?
— Посижу.
— Холодно будет ночью.
— Посижу, Лукич.
Лукич посидел тоже. Достал кисет. Свернул себе, свернул Кольке. Сам. Колька взял.
Эшелон дёрнулся. Залязгали буфера, от паровоза к хвосту, волной, как кашель. Платформа поплыла. Мимо пошли водокачка, пакгауз, будка стрелочника. Стрелочник стоял у будки с флажком, пожилой, в фуражке, и смотрел на эшелон.
Эшелон шёл на восток. К Москве. Оттуда — куда скажут.
Колька пересел на подножке. Спиной к паровозу. Лицом туда, откуда шли.
— Ты чего задом наперёд? — спросил Лукич.
— Так лучше видно.
— Чего там видно-то? Темнеет.
Колька не ответил. Он смотрел на запад, на лес, на темнеющее небо над лесом. Там был Гжатск. За Гжатском Сорокино. За Сорокиным Семлёво, баба Груша, крест из доски заднего борта. Дальше Смоленск, где у Вали мама и брат Петька, двенадцать лет, с июля без вестей.
Всё это уходило назад, за лес, в темноту, со скоростью эшелона.
Лукич докурил. Притушил о подошву. Встал.
— Батя, — сказал он. — Ты не горюй. Дорога, она круглая. Ты ж сам говоришь. Куда ни поедешь, всё равно приедешь.
— Это я так не говорю.
— Ну, значит, я говорю, — сказал Лукич. — Пусть будет моё. Хоть одно.
И полез в теплушку.
Колька сидел, пока лес не слился с небом. Потом ещё немного. Потом потрогал дверцу Захара в темноте, нашёл пальцами бледные буквы. ЗАХ.Р.
— Найдём, — сказал он Захару. — Ты не беспокойся.
Ветер дул навстречу, сырой, весенний, пахнущий паровозным дымом и талой землёй. Эшелон набирал ход.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


