Петербургский врач 10
Аннотация
Вадим – хирург и микробиолог, попавший волей судьбы в Петербург 1904 года, в тело медицинского секретаря, работающего у богатого врача-мошенника.
…Во дворах-колодцах тускло горят газовые фонари. Конки уступают дорогу первым автомобилям. Грязь и роскошь, наука и спиритизм, красивые женщины и фанатики-террористы. Медицина коррумпирована. Врачи используют лечение электричеством, кровопускания, «золотые уколы», магнетизм, гипноз, радоновые ванны и много чего еще.
Ростки настоящей науки с трудом пробиваются сквозь привычки и суеверия.

Автор: Михаил Воронцов
Цикл: Петербургский врач
Предыдущие книги этой серии:
Петербургский врач 9
Петербургский врач 8
Петербургский врач 7
Петербургский врач 6
…Во дворах-колодцах тускло горят газовые фонари. Конки уступают дорогу первым автомобилям. Грязь и роскошь, наука и спиритизм, красивые женщины и фанатики-террористы. Медицина коррумпирована. Врачи используют лечение электричеством, кровопускания, «золотые уколы», магнетизм, гипноз, радоновые ванны и много чего еще.
Ростки настоящей науки с трудом пробиваются сквозь привычки и суеверия.

Автор: Михаил Воронцов
Цикл: Петербургский врач
Предыдущие книги этой серии:
Петербургский врач 9
Петербургский врач 8
Петербургский врач 7
Петербургский врач 6
Ознакомительный фрагмент
Глава 1
Уходить с палубы я не стал. Так будет еще хуже.
Он поднялся по трапу не спеша, держась за поручень. Матрос с семечками выпрямился и снял шапку. Капитан вышел из-под мостика навстречу, и они о чем-то коротко поговорили. Тот показал головой в мою сторону. Мельгунов повернулся.
Вблизи он оказался таким, каким его описывала Аня, только старше. Лицо сухое, желтоватое, с глубокими складками от носа к углам рта. Волосы седые, гладко зачесаны назад. И глаза, о которых она говорила: светлые, почти без цвета, как вода в стакане. Они посмотрели на меня, и я подумал, что вот сейчас все и решится.
- Вы от Михаила Борисовича? - спросил он.
- Да. Соколов, Алексей Иванович.
- Мельгунов, Аркадий Степанович. Пароход мой, груз ваш, командует капитан. Каюту вам дали?
- Дали.
- Хорошо. Обедаем в шесть, у капитана.
Он еще раз оглядел меня, сверху донизу, без всякого выражения, и пошел к мостику. Капитан пошел за ним. Про Дорна он не спросил ни слова: видимо, в курсе, что он лежит, и его это устраивало.
Все. Не узнал. Или узнал и ничего не сказал, что было куда хуже. Но об этом я старался не думать.
Отошли в четыре, как и было сказано. Машина застучала под палубой, причал с пакгаузами поплыл назад, и «Северный берег» вышел в Морской канал, между дамбами, мимо вех. Впереди был Кронштадт, серый, низкий, с трубами и мачтами, а за ним залив. По воде шел лед. Не сплошной, а отдельные поля, грязные, ноздреватые, и пароход раздвигал их носом, и они скрежетали по бортам, а потом отставали и оставались за кормой.
Я стоял и смотрел на лед, потому что делать все равно было нечего, и думал.
Вблизи он меня скорее всего не видел. В суде его не было, это точно. Что он видел меня издалека, я допускал. Так и должно произойти. Но издалека я был человеком в пальто и в шляпе, а теперь я человек в пальто, в шляпе, в бороде и с усами. Аня сделала новую внешность хорошо. Семён сказал, что я похож на приказчика с Апраксина, а Семён в таких вещах разбирается. Значит, шансы есть.
А если он все-таки узнает?
Тут все было просто. Команда двенадцать человек. Все они, судя по тому, как матрос снял шапку, свои. Что Мельгунов скажет, то они и сделают. На пароходе, как известно, за бортом много воды. Упал ночью пьяный конторщик за борт. Кто видел? Никто не видел. Бывает! Записали в судовой журнал и пошли дальше.
Оружие у меня с собой было: браунинг, в нем семь патронов, две запасные обоймы в саквояже и нож Стрижака в кармане. Кое-что. Но на пароходе в случае подозрений никто не станет выходить со мной на дуэль. Выстрелят в спину. Или ударят чем-нибудь тяжелым по башке. Весело, однако.
Можно было прикинуться больным. Простуда, кашель, хриплый голос, три дня в каюте, и на палубу выходить только к обеду или вообще не выходить. Но больной, который заперся в каюте, вызывает вопросы. И потом, лежать в каюте четверо суток, не зная, что делается за дверью, еще хуже. Нет. Оставим это на крайний случай.
Кронштадт прошли слева. Дальше лед стал реже, вода потемнела, и пароход начал переваливаться с борта на борт, медленно и широко. Ветер был в лицо. Я постоял еще немного и спустился в каюту.
Все было на месте. Браунинг в кармане, обоймы на дне саквояжа, под бельем. Рядом с ними в тряпке лежала ракетница, которую вечером принес от Беседина рассыльный. Я развернул тряпку и посмотрел на нее еще раз. Здоровая дура, тяжелая, с коротким широким стволом и с курком, как у старинного пистолета. Заряжается одним патроном, толстым, как палец. Ствол для этого отжимается вперед и уходит в сторону. Три патрона к ней лежали тут же, в бумаге. Я завернул все обратно и запихал под белье поглубже.
…Обедали втроем: капитан, Мельгунов и я. Каюта у капитана была немногим больше моей, только с диваном и со столом, привинченным к полу. Повар принес суп, потом мясо с картошкой, все горячее и вполне сносное. Капитан говорил мало и с акцентом. Мельгунов ел быстро, не глядя в тарелку, и после мяса достал из шкафчика бутылку.
- Виски. Шотландское, из Стокгольма вожу. Водка на море плохо идет, а это в самый раз. Будете?
- Спасибо, я не пью.
- Совсем?
- Совсем.
- Ну, - сказал он, - ваше дело.
Он налил себе полстакана, выпил в два глотка, налил еще. Капитан от виски тоже отказался. Мельгунов стал говорить о фрахтах, о ценах на уголь в Ревеле и о том, что портовые в Гельсингфорсе берут теперь вдвое против прошлого года. Всех их, по его мнению, надо вешать. Он говорил и пил, и после третьего стакана лицо у него не изменилось, только глаза стали еще светлее.
Я ждал, когда он спросит, кто я и откуда. Он не спросил. Он говорил про свое, а на меня смотрел, как на пустой стул.
Утром я еще раз увидел, кто на пароходе хозяин.
Он вышел на палубу в восьмом часу, в том же черном пальто, с непокрытой головой. Боцман, здоровый, рыжий, с усами до подбородка, подошел и снял шапку, как вчера матрос. Мельгунов сказал ему несколько слов. Боцман кивнул и побежал. Через минуту трое матросов уже перетаскивали брезент с одного люка на другой, а Мельгунов стоял и смотрел, засунув руки в карманы. Потом он поднялся на мостик. Капитан подвинулся, освобождая ему место у поручней. Даже не так: капитан подвинулся раньше, чем Мельгунов дошел до верхней ступеньки.
Беседин говорил, что команда к Мельгунову отношения не имеет. Похоже, ошибался.
В десять он спустился с мостика с двустволкой. Хорошее ружье, центрального боя, с потертым цевьем. Он встал у борта, переломил его, вложил два патрона, закрыл и поднял. Чайки шли за пароходом, десятка полтора, крича и ныряя к пене за кормой. Он выстрелил. Одна кувыркнулась и упала в воду. Остальные разлетелись, покричали и через минуту вернулись. Он выстрелил еще, и упала еще одна.
Он стрелял с полчаса. По чайкам, по стае уток, которые поднялись с воды далеко слева, и одну он все-таки достал, по гагаре, что нырнула раньше, чем долетела дробь. Мазал он часто. Птицы падали на воду и оставались там, а пароход шел мимо, и никто их не подбирал, да и подбирать было незачем. Никто не собирался их есть. Он стрелял, потому что ему это нравилось и потому что птицы падали.
Я стоял с наветренной стороны и думал, что Аня описала мне другого человека. Тот, о ком она рассказывала, носил перчатки, кланялся в передней, говорил «мое почтение, Анна Николаевна» и вез ей из Варшавы куклу. Этот стоял с ружьем на палубе собственного парохода, наливался виски с утра и стрелял по птицам ради удовольствия. Здесь ему не перед кем было притворяться. Здесь одни свои.
Днем он отсыпался. К обеду вышел снова почти трезвый, ел, пил виски, что-то рассказывал.
- Алексей, - сказал он мне в дверях, - зайдите ко мне после. Поговорим.
Каюта у него была на корме, самая большая из трех. Койка с занавеской, стол, кресло, привинченное к полу, шкаф. На столе бутылка, два стакана и коробка с патронами, ружье стояло в углу. Лампа под потолком качалась вместе с пароходом, и тень от нее ходила по переборке туда-сюда.
- Садитесь.
Я сел. Он налил себе, посмотрел на второй стакан, вспомнил, что я не пью, и убрал его в шкаф.
- Кто вы такой, Соколов?
Спросил он это не так, как спрашивают на допросе. Скорее так, как спрашивают у нового работника, умеет ли он что-нибудь. Но глаза при этом не мигали.
- Служу по страховому обществу. У Михаила Борисовича там пай. Оценщиком. Ездил по пожарам, описывал убытки, составлял акты. Что сгорело, что уцелело, что застраховано на сто, а стоит десять. Сейчас на поручениях у Михаила Борисовича, он попросил помочь, я не отказался.
Легенда была придумана в извозчике по дороге на Гутуевский, и я держался ее, потому что другой не было. Страховое общество у Кольчугина имелось на самом деле, а оценщик человек такой, которого никто не помнит в лицо. Приехал, посмотрел, записал, уехал.
Мельгунов выпил.
- Михаил Борисович вам объяснял, что везем?
- Сказал, что ничего запрещенного.
Мельгунов засмеялся. Смех у него был короткий, сухой, как кашель.
- Ничего запрещенного. Хорошо сказано. Он вам про братство, наверное, рассказывал? Про то, что все люди братья, и надо строить храм, и прочее?
- Немного.
- А вы сами не из них?
- Пока что нет.
- Ха. - Он налил еще. – Они красиво говорят. И верят. Вера - это и есть у них самое смешное.
- А вы не верите.
- Я? - Он посмотрел на меня поверх стакана. - Я верю только в одно. В то, что вижу. А вижу я вот что.
Он поставил стакан и подался вперед. Пьян он был уже порядочно, но говорил ясно, только медленнее.
- В стране начинается заваруха. Не сегодня, так осенью. Не осенью, так через год. Кольчугин думает, что это будет как у французов: народ, свобода, братство, и потом все заживут по-новому. Он ошибается. Будет резня. Будут жечь усадьбы, грабить банки, стрелять в городовых из-за угла, и ловить будет некому, потому что городовых перестреляют первыми. И вот тут придет время таких, как я. Не Кольчугина с его храмом. Не графов, которые думают, что их титул чего-то стоит. Тех, кто не ленив, кто ловок и кто действительно не боится, когда льется кровь. Такому человеку в заварухе можно жить очень хорошо. Лучше, чем сейчас. Гораздо лучше.
Он откинулся в кресле.
- А оружие для этого нужно. Много. Кому оно попадет, мне все равно, лишь бы платили. Вот и вся моя философия. Проще, чем у Михаила Борисовича, зато без обмана.
Я молчал. Возражать пьяному человеку, который платит жалованье всем на этом пароходе, было бы глупо. Соглашаться с ним слишком горячо тоже.
- Что молчите?
- Слушаю.
- Правильно делаете.
Он допил.
- Идите спать. Завтра Стокгольм, послезавтра погрузка. Вставать рано.
…В Стокгольме нас поставили к длинному каменному причалу на окраине порта, где стояли одни угольщики и где никто ни на кого не смотрел. Город был где-то за спиной, в тумане: шпили, крыши, дым из труб. Я его так и не увидел толком, потому что с парохода не сходил, да меня и не приглашали.
Ящики привезли утром на ломовых подводах. Возчики были шведы, здоровые, в вязаных шапках, и грузчики тоже. Но с подводами приехали еще четверо, и вот эти были не шведы.
Невысокие, в европейском платье, в котелках, аккуратные. Один постарше, с усиками, в очках, трое молодых. Они держались около ящиков и молчали. Японцы. Я об этом никому не сказал, а Мельгунов и без меня знал, с кем имеет дело. Он подошел к тому, что в очках, они обменялись бумагами и поклонились друг другу.
- Соколов, - позвал он. - Считайте.
Он и подумать не мог, что по замыслу Кольчугина я как бы не должен знать содержимое ящиков.
Винтовки, в длинных ящиках по десять штук, в смазке, завернутые в промасленную бумагу. Ящиков сорок. К ним патроны, в цинках, тяжелые, как свинец, потому что это и был свинец. Револьверы, в ящиках поменьше, разных систем, вперемешку, и к ним патроны. Взрывчатка. Эти ящики были другие, не деревянные, а обитые изнутри жестью, с надписью по-шведски и по-английски.
И еще один ящик, небольшой. Японец открыл его сам. В нем, в гнездах, лежали штук двадцать ракетниц, точно таких, как у меня в саквояже, и коробки с патронами к ним.
Грузили до вечера. Лебедка скрипела, ящики уходили в трюм, боцман орал внизу по-своему. Японцы стояли на причале до последнего ящика, потом тот, что в очках, еще раз поклонился Мельгунову, и они ушли, все четверо, не оглядываясь. Мельгунов спрятал бумаги во внутренний карман и повернулся ко мне.
- Ну что, оценщик. Сходится?
- Сходится.
- Тогда отчаливаем. С утра.
Итого, по моей книжке: четыреста винтовок, полтораста револьверов, патронов я не считал на штуки, только ящики, плюс остальное. Для Петербурга, если это разойдется по рукам, хватит на такую заваруху, что мало никому не покажется.
…Обратно шли тем же путем, только груженые. Мельгунов с утра стрелял по чайкам, спал и пил. На второй вечер он опять позвал меня к себе.
Он был уже пьян, когда я вошел.
- Садитесь. Скучно мне.
Я сел.
- Вы знаете, чей пароход?
- Кольчугин говорил, что графа Батурина.
- Графа. - Он налил. - Николая Александровича. Пароход его, контора его, и я при нем, считай, пятнадцать лет. Пятнадцать. Знаете, что такое граф Батурин?
- Нет.
- Это человек, который уверен, что весь мир вертится у него в ногах. Не вокруг, а именно что в ногах, как собачонка. Он щелкает пальцами, и все бегут. Он кричит, и все замолкают. Он думает, что если у человека есть титул, миллион, дома на Английской набережной и в Италии, то этому человеку никто никогда не скажет «нет». А знаете, что бывает, когда такому человеку говорят «нет»?
Я ждал.
- Он не понимает. Вот просто не понимает, что это такое. Как глухой.
Мельгунов засмеялся своим коротким смехом.
- Высокомерный дурак. Умный дурак, хитрый, деньги делать умеет, но дурак. Я его не уважаю, ни на грош. Но с ним можно заработать. Он мне доверяет. Я для него слуга, а слуге доверяют. Ему и в голову не приходит, что у слуги есть свои дела.
Он снова выпил.
- У него дочь сбежала, - сказал он. - Слышали? Нет, откуда вам. Хотя, чуть ли не весь Петербург об этом говорит. Единственная дочь. Семнадцати лет, из дома, на войну, сестрой милосердия, а там вышла замуж за какого-то докторишку. Без роду, без денег. Венчалась в больнице, в бреду, черт ее знает в чем. Граф узнал и три дня бился о стены. Я думал, его удар хватит. Не хватил, к сожалению. Нет, к счастью. Он мне нужен. Хахаха.
Он еще налил.
- И что, вы думаете, он сделал? Умный человек на его месте позвал бы меня и сказал: Аркадий Степанович, есть у вас люди? Я бы сказал: есть. И через неделю докторишку нашли бы в канаве с проломленной головой, а дочь вернулась бы домой, потому что деваться ей было бы некуда. Тысяча рублей, ну две. И тихо. Никто бы и не спросил. В Петербурге каждую ночь кого-нибудь находят в канаве.
Он говорил это совершенно спокойно. Я сидел в кресле, привинченном к полу, с приклеенной бородой на лице, и слушал, как человек напротив объясняет, что меня следовало убить. Страха при этом я не чувствовал, злости тоже. Скорее любопытство: не каждый день слышишь такое. Спектакль одного актера и одного зрителя.
- А он? - продолжал Мельгунов. - Он начал тяжбы. Суды, жалобы, Синод, свидетели, эксперты. Присяжные поверенные, которым платят за час. И пролетел! По всем статьям. Дочь оправдали, брак не расторгли, докторишка на свободе и, говорят, награды получил. Граф бесился так, что в доме прислуга по стенам жалась.
- Почему не сделал, как вы говорите?
Я спросил это как можно равнодушнее. Мельгунов посмотрел на меня, и я подумал, что перегнул. Но он был слишком пьян.
- Жена запретила, - сказал он. - Графиня. Вы не поверите, Соколов. Эта женщина двадцать лет молчала. Двадцать лет! Или больше. Она в собственном доме говорила тише горничной. А тут подняла голос. Сказала графу, что если с доктором что-нибудь случится, она будет знать, чьих это рук дело, и молчать больше не станет. Тихая, а упрямая. Два сапога пара они с дочкой, хахаха. Я, признаться, не ожидал. И граф не ожидал. И граф испугался. Не жены, конечно, а того, что смертоубийство выйдет ему боком. Он труслив. Как все, кому есть что терять. Кричать он может, а вот делать...
Он выпил и помолчал. Лампа качалась, и тень ходила по переборке.
- Но посмотрим, - сказал он тише. - Посмотрим. Графиня графиней, а люди в Петербурге всякие. Если докторишку вдруг убьют какие-нибудь люди, о которых граф знать не знает, что тогда? Тогда граф станет бояться. Что его имя теперь замазано кровью, что кто-то что-то знает, что кто-то придет и спросит. А напуганный граф - это совсем другой человек. С ним гораздо легче разговаривать. И денег с него...
Он не договорил. Посмотрел на стакан, потом на меня, и его светлые глаза на секунду стали трезвыми. Он понял, что сказал лишнее.
- Ладно, - сказал он. - Заболтался. Идите. Вы же никому не расскажете то, что слышали? Впрочем, какая разница. Одно дело – знать, другое – доказать.
Я встал и пошел к двери.
В своей каюте я сел на койку и долго сидел так, не зажигая лампы. Пароход переваливался, машина стучала, за иллюминатором было черно. Аня была права: Мельгунов ничей. Не человек графа. Он просто зарабатывал деньги, ждал заварухи и готовился к ней, а убийство в его планах было чем-то вроде удачной сделки, которую жаль упускать.
Что ж. Теперь я хотя бы знал себе цену. Тысяча, ну две.
…Ночью я спустился в трюм.
Ход туда был с палубы, через малый люк у фок-мачты, который на ночь задраивали брезентом на клиньях. Я выбил один клин рукояткой ножа Стрижака, отогнул угол брезента и спустился по железному трапу в темноту, где пахло смазкой и мокрым деревом. Фонарь с заслонкой я зажег только внизу, приоткрыв ее на палец. В принципе, ничего такого я не совершал. К грузу я имею большее отношение, чем кто бы то ни было на корабле.
Ящики стояли в два яруса, принайтованные. Револьверы стояли с краю, у переборки, в третьем ряду. Крышка на гвоздях. Я поддел ее ножом с четырех углов, по очереди, отжимая понемногу, чтобы гвозди вышли прямо и доски не треснули. Скрип был, но машина стучала громче.
Внутри, в стружке, лежали револьверы, штук двадцать, разных, вперемешку, и коробки с патронами. Я выбрал тот, что показался приличнее: бельгийский, шестизарядный, покрупнее карманного, с коротким стволом. К нему коробку патронов, подходящих по калибру. И ракетницу из соседнего ящика, одну, с тремя патронами. Своя у меня была, но две ракетницы надежнее, чем одна. Простая арифметика.
Крышки я поставил на место и вбил гвозди той же рукояткой, обернув ее тряпкой, чтобы не звенело. Проверил рукой: держатся. Клин на люке я тоже вбил, как было.
Револьвер, патроны и вторая ракетница легли в саквояж, под белье, к первой. Саквояж стал тяжелым. Как у доктора, который едет к роженице.
…Под конец пути пароход пошел странно. Вечером четвертого дня, когда впереди должен был показаться Кронштадт, капитан сбавил ход и стал ходить вдоль берега зигзагами, как человек, который тянет время. Я спросил у Мельгунова, в чем дело.
- Подойдем ночью, - сказал он.
Я не стал спрашивать, зачем. Хотя странно. Если с таможней договорено, то чего ждать ночи?
Спать я не лег. Бельгийский револьвер я переложил из саквояжа в карманы пальто, сел на койку, не раздеваясь, и слушал машину.
Она остановилась во втором часу. Просто остановилась: стук, к которому я привык за четыре дня, оборвался, и стало слышно, как вода шлепает о борт. Пароход еще шел по инерции, потом закачался на месте.
Я вышел на палубу.
Было темно. Одна луна и звезды. Огни на пароходе погасили, и только на мостике за стеклом рубки тлел компас. На носу, у самого форштевня, стояли люди. Мельгунов, капитан, боцман, еще трое или четверо. Все смотрели вперед, в темноту, и никто ничего не говорил.
Я подошел и встал рядом. Мельгунов повернул голову, увидел, кто это, и повернул обратно.
Берег был близко. Несколько верст. Черная полоса, чуть темнее неба. И на этой полосе, на одинаковом расстоянии друг от друга, горели три огня. Костры. Один, второй, третий, как три точки на линейке.
- Что это? - спросил я.
- Это сигнал, - сказал Мельгунов. Голос у него был злой и трезвый. - Должен быть один. Один костер, вон там, левее. А три значит: не подходи. Нас ждут. Кто-то прознал про груз. Не знаю кто, но там засада. Жандармы, полиция, кто угодно.
Он повернулся к капитану и что-то сказал. Капитан кивнул и пошел к мостику.
- Все за борт, - сказал Мельгунов мне, хотя я не спрашивал. - Сейчас. Открываем трюм и все в воду, до последнего ящика. Пустой пароход из Стокгольма имеет право идти, куда хочет.
- Как за борт? - удивился я. - За это же плачены деньги. Огромные.
- Уж лучше потерять чужие деньги, чем идти на каторгу. Не согласны?
Я не ответил. Я смотрел на него и увидел, как его глаза ушли в сторону от меня, вправо, туда, где стоял боцман, и задержались там на секунду, и вернулись. Он ничего не сказал. Он просто посмотрел. Но боцман переступил с ноги на ногу и опустил правую руку в карман бушлата.
И тут до меня дошло.
Ящики за борт. А кто их видел? Кто видел, как их грузили в Стокгольме, кто считал, кто записывал в книжку? Конторщик Соколов, посторонний человек, которого прислал Кольчугин. И этот конторщик – чужой, ждать от него можно чего угодно. А зачем ему давать такую возможность? Упал ночью за борт, вместе с ящиками. Пьяный. Так получилось.
Рука боцмана в кармане шевельнулась.
Я выхватил браунинг, передернул затвор и направил ему в грудь.
- Стоять. Кто сдвинется, получит пулю. Руку из кармана. Медленно.
Он не понял по-русски или сделал вид. Тогда я шагнул к нему и сам вынул из его кармана то, что там лежало. Револьвер. Короткий, пятизарядный бульдог, какие продают на любом рынке за десять рублей. Дрянь, но на пять шагов убьет не хуже другого. Я сунул его за пояс.
- Аркадий Степанович, - сказал я, - скажите вашим людям, что я не шучу.
Он стоял и смотрел на меня. Глаза не мигали.
- Чего вы хотите? - спросил он.
- Скажите им.
- Никому не двигаться, - произнес он.
Хотя большой необходимости в этом не было. Все и так стояли.
Теперь дальше. Мне нужна была ракетница. Она лежала в каюте, в саквояже, а каюта была в надстройке, шагах в двадцати. Ракета в небо, и Беседин, где бы он ни был, поймет, что здесь что-то не так. Он обещал катер. Если катер где-то рядом, он придет. Если нет...
Об этом я думать не стал.
- Все идут со мной, - сказал я. - Вперед, к надстройке. Медленно, друг за другом, и все время у меня на глазах. Аркадий Степанович, вы первый.
Он пошел. За ним боцман, за ним остальные. Я шел последним, с браунингом, отступив на два шага, чтобы никто не дотянулся. Капитан спустился с трапа и присоединился к остальным, не дожидаясь приглашения.
Плохо было одно. На палубе передо мной шли шестеро, а команды на пароходе двенадцать человек, не считая Мельгунова. Механик, кочегары, повар, кто там еще, все они были внизу, и что они сделают, когда узнают, я не имел понятия. Могли сидеть в машине и не выходить. Могли выйти. Могли выйти с чем-нибудь в руках.
У двери надстройки я велел всем остановиться. Дверь была узкая, коридор за ней тоже, и вести туда шестерых было бы глупостью.
- Стоите здесь. Все. Спиной к переборке, руки на виду. Кто войдет за мной, того я застрелю в дверях.
Я вошел в коридор, спиной вперед, не спуская с них глаз, потом шагнул в каюту. Дверь я оставил открытой, чтобы видеть их. Саквояж стоял под койкой. Я как можно быстрее вытащил его.
…Выстрел ударил из-за переборки, слева. Справа от меня, из стены, брызнули щепки. Дырка в доске была на высоте моей груди, будь я в рост, а я сидел на корточках у саквояжа.
Тонкая переборка. Соседняя каюта. Кто-то из тех, кого не было на палубе, был там, и он слышал, где я, и стрелял на слух.
Я выстрелил в ответ, в левую переборку, туда, откуда пришел выстрел, и еще раз, чуть в сторону. За стеной вскрикнули.
А те, что стояли у двери, разбежались. Все разом, как воробьи. Я услышал топот по палубе в обе стороны, и когда я выскочил в дверь с ракетницей в левой руке, у надстройки не было никого.
Я отжал ствол, вложил патрон, защелкнул, поднял ракетницу над головой и нажал.
Она выстрелила. Грохнуло, руку дернуло, и красный огонь пошел вверх, повис высоко над водой и стал медленно опускаться. Стало светло, как от фонаря. Я увидел палубу, лебедку, брезент на люке, чью-то фигуру у борта, которая тут же присела. И увидел, что стою на самом виду.
Я бросился к трапу на мостик.
Несколько выстрелов. Из-за лебедки, с кормы, откуда-то снизу. Пули били в железо. В темноте, когда ракета погасла, попасть было трудно и в меня, и мне в кого-нибудь, но я стрелял туда, где вспыхивало, потому что больше стрелять было некуда. Выстрелы над водой грохотали так, что можно было подумать, на пароходе дерется полк. Я взлетел по трапу, ввалился в рубку и захлопнул за собой дверь.
Рубка была маленькая, с окнами на три стороны, со штурвалом посередине и с машинным телеграфом сбоку. Рулевой был там. Молодой парень с открытым ртом. Он посмотрел на браунинг и поднял руки.
- Вон, - сказал я и показал стволом на дверь. Он мне был здесь не нужен.
Он вышел, оглядываясь, и побежал вниз по трапу.
Ручка стояла в положении «стоп». Без рубки они никуда не уйдут. Дать ход из машины они могли, но пароход без руля пойдет прямо, а прямо у него берег. Значит, будут сидеть. Или полезут сюда. А сюда узкий трап и одна дверь.
Пуля ударила в окно, и стекло осыпалось на пол. Я присел. Еще одна прошла выше. Я не стал отвечать, чтобы не показывать, где стою.
Потом стрельба стала реже. Потом стихла совсем.
Стало тихо, и это было хуже. Я слышал, как вода шлепает о борт, как где-то внизу стонет человек, длинно, на одной ноте, и как переговариваются на палубе, по-своему, вполголоса. Что они решили, я не знал. Патроны у меня еще оставались. Я сменил обойму на ощупь, переложил бельгийский револьвер в правый карман, чтобы был под рукой, и стал ждать.
Справа, в темноте, послышался звук. Частый, как швейная машина. Он приближался. Потом там вспыхнул прожектор, ударил по воде, нашел пароход и уперся в него. «Северный берег» оказался весь на свету, черный, ободранный.
- На пароходе! - крикнули с воды, в рупор. - Отдельный корпус жандармов! Всем оставаться на местах!
Катер подошел к борту с левой стороны. Низкий, длинный, с трубой и с прожектором на носу, и на носу его, держась за поручень, открыто стоял человек в штатском пальто, которое сидело на нем как мундир.
- Алексей Сергеевич! – крикнул я.
Беседин задрал голову.
- Вы живы?
- Пока да.
- Слава богу.
С катера на палубу полезли жандармы. Много, человек пятнадцать, с револьверами и с винтовками, в шинелях. Команда не сопротивлялась. Их собрали к мачте, поставили лицом к борту, обыскали. Один из команды убит, двое легко ранены. Боцман стоял без шапки и, кажется, не понимал, как это все вышло. Капитан стоял прямо и молчал.
…Светало. Небо на востоке посерело, потом порозовело, и берег, который ночью был черной полосой, оказался обыкновенным берегом: песок, сосны, серые валуны у воды.
Мельгунова нашли на корме, за лебедкой.
Он сидел на палубе, привалившись спиной к железу, в своем пальто, и оно спереди было мокрым и черным по-другому, не так, как ткань. Рядом лежал револьвер, из которого он, надо думать, стрелял в меня. Он был в сознании. Когда жандарм наклонился к нему, он поднял голову и посмотрел так, что жандарм отступил.
Я опустился рядом на колени и расстегнул пальто.
Пуля вошла слева, чуть ниже реберной дуги, и выходного отверстия не было. Входное небольшое, с синеватым ободком, кровь из него шла понемногу. Но это снаружи. Живот был вздут и напряжен, и когда я тронул его, Мельгунов не застонал, а только дернул углом рта. Я постучал пальцем по левому боку, пониже. Глухо. Там стояла кровь. Пульс на запястье был частый, нитевидный, я едва его нашел. Кожа серая, губы серые, лоб в холодном поту. Пальцы на руках холодные до самых ладоней.
Все было ясно. Кровь шла в живот, не наружу, а внутрь, и там ее было уже столько, что осталось немного. Такое оперируют немедленно, вскрывают живот, находят сосуд, перевязывают, и то не всякого спасают. А здесь не было ни стола, ни хлороформа, ни лампы, ничего.
- Пить, - попросил он.
- Нельзя.
Жандарм дал мне перевязочный пакет, я положил марлю на рану и затянул бинтом.. Потом велел жандармам принести чей-нибудь тулуп и подложил ему под спину, чтобы не сидел на железе.
- Ну что? - спросил Беседин шепотом у меня.
- Плохо. Кровотечение внутрь. Час, не больше.
Беседин ничего не сказал и отошел.
Мельгунов смотрел на меня. Глаза его были такими же, как всегда, светлыми, немигающими, только теперь они смотрели снизу вверх.
- Соколов, - проговорил он. - Или как вас. Кто вы такой? На самом деле.
Голос у него был тихий, но ясный. Голова еще работала.
Я мог не отвечать. Мог сказать «Соколов» и уйти. Но я вспомнил каюту, лампу, которая качалась, и его спокойный голос: докторишку нашли бы в канаве с проломленной головой. Тысяча рублей, ну две.
Я взялся за бороду у левого уха и потянул. Клей держал сильно. Потом усы. Щеки горели, как ошпаренные.
- Дмитриев. Вадим Александрович. Тот самый докторишка.
Он смотрел. Долго, секунд пять. Что-то в его лице сдвинулось, чуть-чуть.
- Будь ты проклят, - прошептал он.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


