Ночной Аукцион. Том 1
Аннотация
До вчера я был никем. Теперь я забираю силы старых вещей.
Меня зовут Максим Беляев. Мне тридцать четыре, я ночной приёмщик в умирающей комиссионке Екатеринбурга. Съёмная комната, больной зуб, 2820 рублей в кармане. Когда-то я был экспертом, но моё открытие присвоил другой.
Старая ручка открыла мне мир Ночного Аукциона. Здесь хлам пробуждается и выбирает настоящих хозяев, а правильные сделки дают способности. Лучшие торговые Дома сражаются за главный молоток Аукциона.
Ручка уже научила меня видеть ложь. Дальше я увижу прошлое и унесу целую комнату в рюкзаке.
У меня тридцать ночей, чтобы спасти комиссионку, вернуть своё имя и переиграть московские Дома. Для этого придётся собрать силы пробуждённых вещей и бросить вызов приезжим.

Авторы: Герман Смольный, Григорий Володин
Цикл: Ночной Аукцион
Меня зовут Максим Беляев. Мне тридцать четыре, я ночной приёмщик в умирающей комиссионке Екатеринбурга. Съёмная комната, больной зуб, 2820 рублей в кармане. Когда-то я был экспертом, но моё открытие присвоил другой.
Старая ручка открыла мне мир Ночного Аукциона. Здесь хлам пробуждается и выбирает настоящих хозяев, а правильные сделки дают способности. Лучшие торговые Дома сражаются за главный молоток Аукциона.
Ручка уже научила меня видеть ложь. Дальше я увижу прошлое и унесу целую комнату в рюкзаке.
У меня тридцать ночей, чтобы спасти комиссионку, вернуть своё имя и переиграть московские Дома. Для этого придётся собрать силы пробуждённых вещей и бросить вызов приезжим.

Авторы: Герман Смольный, Григорий Володин
Цикл: Ночной Аукцион
Глава 2
Первым делом я убрал выручку в сейф. Не знаю, как у вас, а у меня, когда в витрине открывается коридор, которого нет в планировке дома, первая мысль — про кассу. Хозяйка комиссионки Лариса простит мне что угодно, кроме пропавшей выручки. Входную дверь я запер на два оборота и подёргал за ручку. Достал из-под стойки рулетку.
Коридор было видно от стойки. Бесконечным он только казался в тёмном стекле, а шагов через двадцать упирался в дверь. Витрину я мыл изнутри раз сто и знал её наизусть. От стекла до задней панели полметра, за стеклом тротуар, за панелью наш зал. Двадцати шагов там не было и быть не могло.
Шагнуть туда просто так было страшно. Я просунул в створку рулетку и вытянул ленту во всю длину, туда, где давно должен был начаться тротуар. Лента легла на доски — метр, два, три. Я прижал фиксатор и оставил её лежать у створки.
Отпер входную дверь и вышел на улицу. Снаружи витрина была как витрина. Тёмное стекло, подсвечники, пыльный самовар. Лента обрывалась у самого стекла, будто её отрезали по линейке. От витрины до проезжей части я насчитал семь шагов. Зачем считал — не знаю. Считалось. Я вернулся, запер дверь и отпустил фиксатор. Лента с шелестом вернулась вся, даже тот кусок, которого снаружи не было, и тёплая, будто полежала на батарее. Значит, оттуда возвращаются.
В левом кармане у меня лежала синяя двухтысячная с космодромом — на пломбу. В правом — 2 820 рублей на оплату комнаты. Зуб ныл. Сердце колотилось, как в тринадцать лет на тарзанке над Шувакишем: страшно до дрожи в коленках — и всё равно прыгаешь. Я включил на телефоне запись видео и оставил телефон на стойке, направив камеру на проход. Если не вернусь, пусть Лариса хоть посмотрит, куда делся её ночной приёмщик. Потом шагнул через раму витрины.
В коридоре было тепло — не как у нас в магазине, а как в июле, градусов под тридцать. Вот почему лента вернулась тёплой. Под ногами скрипели доски, под потолком горели жёлтые лампы. Я считал шаги со страху. На седьмом, по моему счёту, должна была начаться проезжая часть. На седьмом ничего не началось. На двадцатом я упёрся в дверь и открыл её.
За дверью была комната, обшитая дубом до самого потолка. Посередине стоял стол, на столе лежала книга толщиной с кирпич. За столом сидела женщина лет пятидесяти пяти в тёмном платье и сером вязаном жакете. За её спиной была вторая дверь, тоже дубовая.
Меня взяла оторопь. Я стоял на пороге и не мог решить, что делать: здороваться, извиняться или бежать обратно, пока витрина открыта.
— Закройте за собой, — бросила она, не поднимая головы. — Дует.
Я закрыл. Постоял и приоткрыл снова: вдруг там уже улица? Там был коридор, жёлтые лампы, а в самом конце — наша витрина, маленькая, как экран телефона, и в ней край стойки. Я закрыл дверь ещё раз.
Спина у меня выпрямилась сама. Так на меня действовала только наша завуч. Больше всего запомнился тот раз, когда она вошла на химию, а у нас на парте горел магний. Про себя я так её и назвал — завуч.
— Здравствуйте, — сказал я. — А где это я?
— На Ночном аукционе. — Женщина наконец посмотрела на меня. — Руднева, Надежда Аркадьевна. Фамилия?
— На каком аукционе? — Я удивлённо смотрел на неё. — У меня за спиной комиссионка на Ильича. Тут должен быть тротуар и остановка «Библиотека».
— Фамилия, — повторила Надежда Аркадьевна.
— Беляев, — сказал я. — Максим.
Пока она обмакивала перо, я положил ладонь на стену. Дуб был тёплый, массив, а не шпон на ДСП. Розыгрыш? Полтора часа назад Лариса решила, что мы с Денисом разыгрываем её. Теперь, выходит, разыгрывают меня? Только кто станет строить дубовую приёмную за витриной ради ночного приёмщика с 4 820 рублями по карманам? Меня дешевле разыграть по телефону.
Надежда Аркадьевна записала в книгу: «Беляев. Вход — витрина комиссионки на Ильича». Посмотрела на меня поверх книги. Так смотрит человек, который тридцать лет проверял чужие тетради и ни разу не поставил пятёрку просто так.
— Новенький, значит, — кивнула она. — Спрашивайте. Только коротко: сегодня ночь открытия.
— Так что это за аукцион? — повторил я.
— Раз в год он появляется в городе на тридцать ночей, — объяснила Надежда Аркадьевна. — Входы — через витрины обычных магазинов. Ваша витрина — один из входов.
— А почему она пустила меня? — удивился я. — Я это стекло пятый год мою.
— Сегодня вы увидели плашку над вещью, — продолжила Надежда Аркадьевна.
Вот тут стало по-настоящему страшно, до холода в животе. Про плашку над «Паркером» я не сказал ни одной живой душе, даже Денису. А она знала.
— Над ручкой. — Я уставился на неё. — Откуда вы…
— Иначе бы вас витрина не пустила, — объяснила Надежда Аркадьевна. — Кто плашек не видит, тот и в тёмном стекле видит только своё отражение. Таких, как вы, у нас называют разбуженными.
— И много нас таких? — спросил я.
— Хватает, — ответила она.
— А продают здесь что? — продолжал я засыпать её вопросами.
— Вещи вроде вашей ручки. Которые умеют больше, чем им положено. — Надежда Аркадьевна говорила так буднично, будто речь шла о пуговицах.
— Сегодня вы гость, — добавила она. — Смотрите с галереи, без ставок и без голоса.
— Без голоса — это как? — удивился я.
— Это молча, — уточнила она. — С галереи в торгах не участвуют.
Надежда Аркадьевна встала. На поясе у неё звякнула связка латунных ключей — громко и тяжело. Во сне ключи так не звенят.
— Идёмте, Максим. — Надежда Аркадьевна вздохнула. — Последний лот ночи ждать вас не будет.
Я пошёл за ней. Страх ещё сидел в животе, но любопытство было сильнее.
Надежда Аркадьевна открыла вторую дубовую дверь, и у меня перехватило дыхание. В зале за ней поместились бы три наших Дворца культуры вместе с парковкой.
Потолка я не нашёл. Колонны уходили вверх, в тёплую темноту, и где она кончалась, видно не было. Внизу рядами стояли длинные столы, над каждым горела лампа под зелёным абажуром, как в читальном зале Белинки, только столов было не двадцать, а под сотню. Над залом полукругом шла галерея с резными перилами.
В дальнем конце поднимался помост с кафедрой, а над кафедрой, в стеклянном футляре, висел деревянный молоток с латунным ободком, на вид самый обыкновенный. Висел он так, как в музее висит главная вещь зала: отдельно, под своим светом. Пахло воском, деревом и деньгами — новыми банковскими пачками.
Справа от помоста всю стену занимало чёрное табло с белыми буквами, как расписание на вокзале. Первой строкой шло «Ладья (Гладких) — 2 418». Фамилию я прочитал раньше, чем слово «Ладья»: глаз зацепился за неё сам. Второй строкой — «Ветров — 1 973». Ниже тянулись фамилии с трёхзначными числами, десятка три.
— Это очки? — спросил я. — Вторая цена с плашек?
— Деньги — первая цена, очки — вторая, — ответила Надежда Аркадьевна. — Очки Аукцион пишет тому, кто провёл сделку. Чем больше очков, тем больше умеете. Кто к тридцатой ночи будет на табло первым, тому Молоток. — Она кивнула на стеклянный футляр над кафедрой. — С ним открывают свои Ночные торги.
Такое у меня сегодня уже висело перед глазами — «+16 очков тебе», когда Денис расписался «Паркером». Шестнадцать. У Гладких — две тысячи четыреста. А ночей всего тридцать, как раз на тот ноябрь, который Ларисе надо вытянуть. Возьмёт Молоток Гладких — и свои Ночные торги откроет под своим именем. Имя себе он уже раз сделал — на моей находке. Второго раза я ему этот фокус провернуть не дам.
В зале было человек сорок, но в таком просторном помещении они почти терялись.
— Не стойте в дверях, — поторопила меня Надежда Аркадьевна. — Галерея там.
Она пошла через зал к лестнице. Я двинулся следом и смотрел во все глаза.
У стола впереди помощник кивнул толстяку с медным квадратом на лацкане. Толстяк снял ботинки, натянул прямо на носки старые чёрные калоши с малиновой байкой внутри — у деда такие стояли в прихожей — и, кряхтя, влез на табурет над оцинкованной ванной с водой. В таких бабушки стирали бельё; я их принимал на комиссию раз пять и знаю, что дно у них плоское и больше там ничего нет.
Толстяк шагнул с табурета — и встал на воду. Вода под калошей прогнулась, как батут, и подкинула его вверх. Толстяк охнул, взмахнул руками и запрыгал по ванне. Вода пружинила под калошами, от каждого шага разбегались круги, а он подлетал всё выше, и лицо у него было как у мальчишки на ярмарке. На третьем прыжке калоша ушла вбок — и толстяк сел прямо в ванну. Вода взметнулась через край, окатила помощника в чёрном и пол на метр вокруг. Толстяк застрял: колени у подбородка, калоши торчат над бортом.
Что он сказал, я пересказывать не буду. Судя по словам, малиновые пиджаки в девяностые выражались точно так же. Помощник выслушал всё до конца, не моргнув, и пошёл за тряпкой.
Я стоял с открытым ртом. Всю жизнь я в любой вещи ищу подделку. Тут искать было негде: дно ванны я видел сквозь воду до последней вмятины, толстяка — со всех сторон. Ни стекла, ни лески, ни подставки.
Толстяка уже вытаскивали за локти двое со значками медного квадрата, калоши чавкали. Надежда Аркадьевна ждала меня у следующего стола.
Люди у столов держались кучками, и у каждой кучки на лацканах был свой значок. Медный квадрат носили седые мужчины в добротных пиджаках, сытые и наглые, будто ты им уже что-то должен. Таких легко представить директорами заводов, потом в малиновых пиджаках, теперь в депутатских креслах.
Белую шахматную ладью носили молодые. До сих пор я видел их только на фотографиях из Москва-Сити: костюмы как влитые, стрижки из барбершопа, ногти из салона. Смотрели они на всё вокруг так, будто прикидывали цену — зала, лотов, людей, — и цена выходила невысокая. На седых с медными квадратами они поглядывали, как на старую мебель, которую жалко выбросить.
Три полосы, как на спортивном костюме, носили перекупщики в кожанках поверх олимпиек, один даже в кепке. Значок, похоже, выбирали по гардеробу. У ларька возле моей школы в девяносто девятом стояли точно такие же, разве что волшебных вещей у них не было. Хотя кто их знает.
На столах лежали лоты следующих торгов, как у нас в ГАДе перед аукционом. Смотри, спрашивай, бери в руки с разрешения, а купить только с молотка. На предпросмотре в ГАДе я первым делом переворачивал вещь: каталог показывает лицо, а правду — оборот, клеймо и следы ремонта.
Над каждым лотом висела плашка, как ценник в универмаге. Над «Паркером» плашка повисла только после того, как ручка выдала и хозяина, и меня, а здесь они висели над всем подряд, хотя вещи никто не трогал. «Что делает», «Зарок», «Вторая цена», «Именной курс», числа, числа — я читал через строчку и не успевал понять ни одной.
Между столами стояли помощники в чёрном — молодые и неулыбчивые. Вещь брали в руки только после кивка помощника. Парень с тремя полосками на лацкане потянулся к серебряной табакерке, ближний помощник просто на него посмотрел — и парень убрал руку в карман, будто и не тянулся.
Разговоры долетали обрывками:
— За сколько уйдёт?
— Тысяч за двести, если Квадрат не упрётся. А даст двадцать пять, не больше.
— «Ладья» днём филиал открывает. Самый голодный Дом — теперь и днём под себя подгребут.
Двое обсуждали Ветрова. Летом он будто бы купил у какой-то вдовы на Эльмаше старую кофемолку, мимо которой прошёл весь город, и теперь все гадали, что она умеет.
«Даст двадцать пять» — это, выходит, очков. А Дома — эти, со значками.
Мимо отдельного стола Надежда Аркадьевна провела меня, не сбавляя шага. Там под стеклом стоял берёзовый ковш с утиной головой, какие висят на стене в каждой второй бане под Сысертью. Плашка над ним:
Что делает: кто выпьет из ковша, тому до рассвета везёт — в игре, в споре, в сделке.
Зарок: раз в месяц. Выпьешь чаще — удача уйдёт из ковша.
Вторая цена: 90 очков.
Именной курс: 160 очков.
— На пятую ночь, — обронила Надежда Аркадьевна на ходу.
Удача до рассвета — в любой сделке. Дать Денису глотнуть перед встречей с Виталиком, и Виталик сам доплатит за полочку. Ларисе — перед налоговой. А мне самому — хоть лотерейный билет в киоске у остановки покупай. Вот это ковшик!
У самого помоста, под стеклянным колпаком, стояли деревянные шахматные часы с двумя циферблатами и двумя кнопками, какие были в каждом шахматном кружке. Плашку над ними я прочитал на ходу: «Что делает: замедляют время, пока идёт твой ход». У меня мурашки пошли по затылку. Полжизни я оцениваю часы, которые время меряют. А эти его замедляли.
Ниже шло: «Зарок: не больше часа в сутки. Пересидишь — постареешь». И дальше «Вторая цена: 400 очков» и «Именной курс: 560 очков»; мои шестнадцать за «Паркер» рядом с такими числами смотрелись мелочью. А вот «постареешь» застряло. На сколько — плашка не говорила.
— На Большие торги, — сказала Надежда Аркадьевна, не сбавляя шага. — Тридцатая ночь.
У стола людей с белой ладьёй стоял Гладких. Тот самый загар, что на фотографии в новостях, где он держал на ладони мои часы: ровный, заграничный, в ноябре. Зуб дёрнуло так, что я стиснул челюсти, и от этого стало только хуже. Гладких меня не видел. Он смеялся с кем-то из своих.
— Наверх. — Надежда Аркадьевна остановилась у лестницы. — Сейчас начнём.
Сама она пошла к помосту. Я поднялся на галерею и встал у перил. Сверху зал было видно целиком: столы, лампы, кучки значков, табло.
Надежда Аркадьевна поднялась на кафедру, и зал затих, будто она выключила звук.
— Последний лот ночи, — сказала она. — Вторая цена — шесть очков. Верхняя ставка не решает, слово за продавцом. Называете цену и того, кто получит вещь. Продаёт Шумилов.
Над помостом повисла плашка — огромная, на весь зал, её можно было читать из любого угла:
Предмет: цилиндр фонографа.
Свойства предмета
Что делает: минуту в сутки позволяет говорить любым голосом.
Зарок: только правду. Солжёшь — цилиндр замолчит навсегда.
Вторая цена: 6 очков.
Именной курс: 22 очка.
Шумилов оказался плотным мужиком в свитере с оленями. Он стоял у помоста, вытирал лоб и поглядывал на табло, где у него значилось «Шумилов — 180». В первом ряду сидел старик в шарфе, намотанном до самого подбородка, с блокнотом на колене. Рядом с ним — женщина лет сорока.
Помощник в чёрном поднёс цилиндр к первому ряду. Цилиндр был восковой, тёмно-коричневый, в картонном футляре. Помощник кивнул: можно. Старик взял цилиндр обеими руками — и над его руками повисло в воздухе бледное «22». Пробовать он почему-то не стал. Держал цилиндр, пока помощник не протянул руку, да и тогда отдал не сразу. Помощник унёс цилиндр на помост.
Рядом на галерее двое из Медного квадрата переговаривались вполголоса.
— Шесть очков, — сказал один. — За голос.
— Мелочь, — согласился второй. — Пусть «Ладья» берёт, раз ей надо.
Про двадцать два не сказал никто — ни про строку на плашке, ни про число над руками старика. Странно, отметил я.
Женщина рядом со стариком первой назвала ставку:
— Восемьдесят пять тысяч рублей. Получатель — мой отец.
— Девяносто, — предложил Гладких, не вставая. — Для нашего клиента.
«Для нашего клиента» я в ГАДе слышал через день. Так говорили, когда вещь брали под перепродажу, а клиента ещё в глаза не видели.
Дочь старика подняла ставку:
— Девяносто восемь. Это всё, что у меня есть.
Зал посмотрел на Гладких. Он пожал плечами.
— Девяносто тысяч — и всё, — сказал он. — Выше клиент не пойдёт.
— Меньше ста не отдам. — Шумилов стоял на своём. — Не будет ста тысяч рублей — снимаю лот.
Старик что-то написал в блокноте и подвинул его дочери. Она не заглянула в блокнот, а смотрела на Шумилова, как смотрят на врача, который выходит из операционной.
Я смотрел на старика. За всё время торгов он не произнёс ни слова, только писал в блокноте. Похоже, собственного голоса у него не было, а цилиндр, способный его вернуть, сейчас снимут с торгов и унесут. Поэтому старик и не стал его испытывать. Слишком тяжело было бы услышать себя и тут же отдать цилиндр обратно.
Дочери не хватало двух тысяч. Две тысячи лежали у меня в левом кармане — моя пломба. А над руками старика, когда он перед торгами взял цилиндр, висело «22»: не шесть, как на плашке, а двадцать два. Правильные руки были его.
С галереи говорить нельзя, это мне сказали ещё в приёмной. Подай я голос, и меня, пожалуй, выставят обратно в витрину в первую же ночь. Но пятнадцать лет я говорю людям, сколько на самом деле стоят их вещи. Промолчать, когда цена висела прямо перед глазами, я бы не смог.
Я подался к перилам.
— Две тысячи ей добавлю я! — вмешался я с галереи. — Будет вам сто тысяч.
Голос у меня поставленный. Зал обернулся весь.
Дочь вскочила раньше, чем обернулись последние.
— Беру ваши две! — Она смотрела прямо на меня снизу. — Сто тысяч! Получатель — мой отец.
Надежда Аркадьевна подняла глаза на галерею и промолчала.
Гладких чуть качнул головой. Такой кивок я знал по ГАДу: сними лот — потом заберём частно, и ссориться с нами не придётся. Шумилов не ответил. Смотрел он не на дочь, а на стол «Ладьи».
— Отдадите отцу — двадцать два очка вам, а не шесть, — объяснил я Шумилову.
Уверен я был не до конца: такое я видел всего раз, с Денисом. Но тогда сошлось до очка — шестнадцать над рукой, шестнадцать мне.
— С чего он взял? — спросил кто-то внизу.
— На галерее молчат, Максим. — Голос Надежды Аркадьевны был ледяной.
Гладких поднял голову к галерее. Он меня узнал: дежурная улыбка на секунду погасла — и включилась снова, как вывеска с плохим контактом.
Я свернул двухтысячную трубочкой, космодромом наружу, и бросил через перила — первый запуск с Восточного, который я видел своими глазами. Дочь подбежала под галерею и поймала её обеими руками.
— Сто тысяч рублей, — объявила Надежда Аркадьевна. — Принято.
Шумилов посмотрел на табло, потом на старика с пустыми руками. Помялся, вытер лоб.
— Продано за сто, — сказал он. — Её отцу.
Надежда Аркадьевна ударила своим молотком — не тем, что в футляре, — сухо и коротко. Помощник отнёс цилиндр в первый ряд.
Старик размотал шарф и поднёс цилиндр к губам:
— Дочка…
Он замер, коснулся горла свободной рукой. У дочери в глазах проступили слёзы. Старику не нужен был любой голос — ему нужен был только свой. Он сглотнул и заговорил снова — своим старческим голосом:
— Дочка, я же тебе писал, что не надо. Спасибо, родная.
Это была не запись. Вслух он сказал то, что недавно писал ей в блокноте.
Он опустил цилиндр и прижал дочь к себе. Она закрыла лицо ладонями. В зале никто не шевельнулся. Молчал Гладких.
Над помостом, оказывается, уже висела строка: «Передача состоялась. Провёл: Шумилов. +22». На табло сто восемьдесят рядом с фамилией Шумилова сменилось на двести два. Шумилов уставился на табло и расплылся в улыбке.
— Двадцать два! — выдохнул Шумилов и поднял на меня глаза. — Спасибо!
Зал зашумел: «На плашке шесть!» — «Повезло с покупателем». Несколько голов повернулись к галерее. Шумилов пошёл к столам принимать поздравления.
Шесть. Весь зал видел на плашке шесть — строку «Вторая цена». А я на той же плашке видел строку ниже: «Именной курс: 22 очка». Над руками старика висело то же число. Значит, эту строку и числа над руками вижу я один. Денис плашек не видел вовсе.
И тут перед глазами повисло — только для меня:
Навёл: +5 очков тебе. Твой счёт: 21 очко.
Следующая ступень — на 40 очках.
Что такое «навёл», я не знал. Это было неважно. Старик заговорил, а без меня не заговорил бы. Радость распирала меня так, что её некуда было деть. Хотелось крикнуть, хлопнуть по перилам. Кричать с галереи было нельзя, и я просто держался за перила обеими руками.
Я спустился по лестнице, и дочь нашла меня внизу. Она смеялась и плакала сразу, тушь у неё потекла, но ей было всё равно. Она обняла меня так крепко, что я чуть не сел на ступеньку. Старик стоял у неё за спиной, прижимал к груди картонный футляр и кивал мне, кивал. Шарф он так и не намотал обратно, и на горле у него белел старый шрам.
— Он десять лет молчал. После операции. Десять лет одними блокнотами! — Она схватила меня за обе руки и затрясла их. — Вы понимаете, что вы сделали? Вы мне папин голос вернули! Я вам… я даже не знаю, что я вам…
Она снова обняла меня, отстранилась и поцеловала в щёку.
— Как вас зовут? — спросила дочь.
— Максим. Беляев, — представился я.
— Максим Беляев, — повторила она. — Я вас на всю жизнь запомню. Слышите? На всю жизнь!
Я стоял с глупой улыбкой и не знал, куда девать руки. Две тысячи — а благодарили меня так, будто это я выложил все сто тысяч рублей.
Зуб ныл. Две тысячи улетели через перила трубочкой, а с ними и пломба. Я прислушался к себе, жалко ли, и не нашёл, чего жалеть. За две тысячи мне досталась лучшая минута за пять лет. Зуб потерпит, ему не впервой.
Дочь увела отца к выходу. Когда я поднялся обратно к перилам, там меня ждал высокий человек в тёмном костюме без галстука. Тонкий портфель под мышкой, на манжете белая пыль. Смотрел он на меня так, как смотрят на лот, про который ещё не решили, подделка он или нет.
— Ветров. — Он назвал фамилию так, будто этого было достаточно.
Второй на табло, сразу под Гладких.
— Вы назвали число, которого на плашке не было, и Шумилов получил ровно его. — Ветров смотрел на меня. — Внизу говорят: повезло с покупателем. Внизу много чего говорят. Как вам это удалось — спрашивать не буду. Не здесь.
Я промолчал. Другого ответа Ветров, похоже, и не ждал.
— Вы ведь у господина Гладких работали? — Ветров сменил тему. — А теперь где?
— Приёмщиком в комиссионке, — ответил я.
— Вмешиваетесь в торги с галереи, приёмщик, а вашей фамилии на табло нет, — заметил Ветров.
— Не первый раз торги проходят без моей фамилии, — усмехнулся я.
Я сказал это Ветрову, а смотрел вниз, на стол «Ладьи», и пальцы сами сжали перила. Ветров проследил за моим взглядом — и впервые за весь разговор улыбнулся.
— Тогда нам с вами есть о чём поговорить. — Он достал из портфеля визитку. — Я работаю один, а в комиссионку вещи приходят раньше, чем сюда. Попадётся такая, которой место на этих столах, — позвоните. Плачу сразу. Думаю, мы сработаемся. А там, надеюсь, поделитесь и своим секретом.
Ветров кивнул и ушёл вниз не оглядываясь.
Визитка была плотная, кремовая. Фамилия, имя и телефон, никаких «эксперт» и «генеральный». Так печатают визитки люди, которым не надо объяснять, кто они. Сработаемся, значит. Вещи из комиссионки Ветрову, похоже, были не нужны: к вдовам на Эльмаш он и сам доезжает. Нужен ему был мой секрет.
Зал расходился, над столами гасли лампы, помощники в чёрном уносили лоты. Гладких поднялся на галерею не сразу. Сначала он обошёл своих внизу, с кем-то перекинулся парой слов, кого-то похлопал по плечу. Улыбался он широко и фальшиво. Следом за ним увязался парень из Трёх полос, с жвачкой.
— Максим! — Гладких заговорил так громко, чтобы слышали и внизу. — Вот уж кого не ждал. Двадцать два очка — красиво угадал. Узнаю нашу школу.
Он остановился в шаге от меня. Руки никто из нас не подал. Взгляд его на миг задержался на кремовой визитке у меня в пальцах.
Поднялся он не ради меня. Ко мне поднимался Ветров, и Гладких, похоже, хотел знать зачем. Семь лет я смотрел, как он забирает себе всё, что плохо лежит. При людях, с улыбкой и так, что спорить неловко. «Угадал» — это чтобы внизу решили, что мне повезло. «Нашу школу» — на случай, если это было не везение: тогда и умение — его заслуга.
— Здравствуйте, — ответил я спокойно. — Школа у меня своя.
Парень из Трёх полос перестал жевать. Улыбка у Гладких осталась на месте.
— Заходи, если понадобится работа. — Гладких всё так же улыбался. — Мы в городе надолго.
— Спасибо. — Я хмыкнул. — Работа у меня есть.
Гладких кивнул и спустился к столу «Ладьи». Парень посторонился, пропуская его, и пошёл следом.
Я почувствовал облегчение. Пять лет я придумывал, что сказать ему, а сегодня слова нашлись сами.
* * *
Надежда Аркадьевна ждала меня в приёмной за своей книгой.
— Запишите меня, — попросил я. — На табло.
Она подняла глаза.
— Сто очков на вашем счёте — и вещь с плашкой, которую выставите лотом, — сказала Надежда Аркадьевна. — Тогда будете на табло. Табло считает очки за год, а год закроется последним ударом молотка в тридцатую ночь. Кто будет первым, получит не только Молоток, но и на год ключ от Камеры хранения.
Молоток — это свои торги. Не ГАДа, не «Ладьи» — свои, где вещь уходит в руки, которым она нужна, а не «для нашего клиента». Про ключ я слушал уже вполуха.
— Какой ещё камеры? — удивился я.
— Сначала табло, — ответила она.
Вещи с плашкой у меня не было. «Паркер» ушёл к Денису, его сила осталась во мне, а её лотом не выставишь. Такую вещь ещё предстояло найти.
Надежда Аркадьевна вернулась к сегодняшним торгам:
— И ещё. Если после вашего слова продавец или покупатель передумал, Аукцион пишет вам четверть того, что вещь дала продавцу, без дробей. Это называется «навёл». А кричать с галереи нельзя. Сегодня — предупреждение. Второй раз — за дверь.
Перо скрипнуло, и против моей фамилии в книге появилась короткая пометка. Одно правило платило мне за слово, другое выгоняло за него же. Говорить надо не с галереи.
— Сто очков, значит, — подытожил я.
— Сто у вас будет не скоро, — остудила меня Надежда Аркадьевна.
— Будет, — сказал я.
Она посмотрела на меня чуть дольше обычного.
— Время, Максим, — сказала она, и льда в её голосе уже не было.
Я прошёл по коридору под жёлтыми лампами и шагнул через раму витрины обратно в магазин. Пахло старым холодильником «Бирюса» и пылью.
Забрал телефон со стойки, выключил видео и промотал запись. Коридора на ней не было: витрина как витрина — тёмное стекло, подсвечники, самовар. Вот я перешагиваю раму, подхожу к стеклу — и пропадаю в нём. Тридцать пять минут пустой витрины. Потом я так же выхожу из стекла и иду к стойке. По спине пробежал холодок. Куда делся её ночной приёмщик, Лариса по этому видео увидела бы: в стекло. Найти меня там она бы не смогла.
Положив телефон, я посмотрел на свою правую руку. Сегодня я её первым не протянул Гладких. Будет на чёрном табло и фамилия Беляев, и пусть у Гладких глаза сами за неё цепляются. А там она встанет и выше «Ладьи», и Молоток из футляра возьму я.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


