Сомов. В окружении.
Аннотация
Семь лет без ног, а теперь я снова шагаю по земле. Молодой и здоровый.
Только земля эта — под немцами, и на дворе сорок первый.
По документам я рядовой Николай Сомов, приписник с разбитого эшелона. По опыту — капитан, которому уже приходилось возвращаться с войны. Теперь придётся возвращаться из окружения. Желательно со всеми, кто решил пойти за мной.
Впереди немецкие заслоны. Позади горит дорога. В руках трофейный автомат, рядом несколько бойцов, а до своих ещё топать и топать. Можно прятаться по лесам, обходить патрули и беречь каждый патрон.
Можно, но у немцев тут слишком уютно устроились штабы. Слишком спокойно идут обозы. Слишком уверенно чувствуют себя те, кто пришёл на нашу землю.
Придётся устроить небольшую суету.

Авторы: Смолин Павел, Слава Лунич
Цикл: Сомов
Только земля эта — под немцами, и на дворе сорок первый.
По документам я рядовой Николай Сомов, приписник с разбитого эшелона. По опыту — капитан, которому уже приходилось возвращаться с войны. Теперь придётся возвращаться из окружения. Желательно со всеми, кто решил пойти за мной.
Впереди немецкие заслоны. Позади горит дорога. В руках трофейный автомат, рядом несколько бойцов, а до своих ещё топать и топать. Можно прятаться по лесам, обходить патрули и беречь каждый патрон.
Можно, но у немцев тут слишком уютно устроились штабы. Слишком спокойно идут обозы. Слишком уверенно чувствуют себя те, кто пришёл на нашу землю.
Придётся устроить небольшую суету.

Авторы: Смолин Павел, Слава Лунич
Цикл: Сомов
Глава 2
Мотоциклов было четыре.
Они выкатились из-за леса на переезд, постояли, потрещали и поехали вдоль насыпи к эшелону. Мы лежали в орешнике в тридцати метрах от опушки, и я в первый раз смотрел на живых немцев.
Не впечатлился - пыльные, в сером, рукава закатаны. Двое остались у машин, остальные пошли вдоль вагонов, заглядывая в проломы. Держались свободно, оружие на ремнях, никто не крался. Хозяева приехали посмотреть новое имущество.
У штабного вагона один присел, покопался в бумагах, что мы не забрали, и выпрямился с портупеей убитого капитана в руках. Примерил на кулак, что-то бросил остальным. Заржали. Второй тем временем подошёл к паровозу и помочился на колесо. Обстоятельно, не торопясь, придерживая автомат локтем.
Рядом со мной задышали чаще. Я скосил глаз: Жорка. Губы опять тряслись, но уже иначе.
— Чего они?.. — шёпотом начал он.
Я прижал палец к губам. Жорка заткнулся.
Я лежал и прикидывал. Четыре машины, у трёх пулемёты на колясках. Дистанции между машинами не держат, охранение не выставили, к лесу спиной. Восемь человек, у старшего бинокль и планшет. Если бы у меня было пять стрелков, а не пять винтовок на двадцать два человека, из которых стрелять умеет полтора...
«Рано, — оборвал я сам себя. — Ползать научись сначала».
Потом один отделился и пошёл к нашей опушке.
Шагал лениво, расстёгивая на ходу ширинку. Двадцать один человек за моей спиной перестали существовать: ни вдоха, ни хруста. Я скосил глаз на Семёна. Тот уже подтянул винтовку, и смотрел не на немца — на меня. Ждал отмашки.
Я показал ладонь: тихо.
Немец дошёл до кустов, встал в пяти шагах от крайнего нашего — от близнеца, вжавшегося в землю за поваленной берёзой. Журчало долго. Немец при этом насвистывал и разглядывал верхушки деревьев. Потом застегнулся, поддал сапогом трухлявый пень и побрёл назад.
Близнец за берёзой медленно выдохнул.
Один из немцев вскинул автомат и дал очередь по хвостовому вагону. Просто так, в доски. Второй поднял с земли гармонь — ту самую, Жоркину — растянул, взвизгнул мехами и захохотал. Гармонь полетела в костёр из шпал.
Жорка рядом со мной перестал дышать. Я положил ему руку на спину и подержал так, пока внизу не наигрались.
Уехали они через полчаса на восток вдоль насыпи. Треск моторов растворился, остался запах гари и наш шёпот.
— Уходим, — поднял я людей. — До темноты нам надо быть далеко отсюда.
2
Шли до сумерек. Раненых несли на шинелях, по четверо на одного, менялись через каждые двести шагов. Проваливались в ямы и норы, матерились шёпотом, но несли.
На ночь встали в ельнике у ручья. Я не разрешил разводить, и никто особо не спорил: гарь от эшелона все ещё стояла в носу.
Ужинали сухарями с водой. Я разбил ночь парные дозоры по два часа. Объяснял на пальцах: где стоять, куда смотреть, что делать, если что. «Если что» сводилось к одному: не стрелять, а будить меня.
— А если немцы? — не понял Жорка.
— Особенно если немцы.
В первую смену я поставил себя с одним из молчаливых приписных. Его звали Никита, фамилию он буркнул неразборчиво, и больше за сутки не произнёс ни слова. Стоял он, правда, как надо: не переминался, не курил, головой водил медленно. Я спросил, кем был до сборов.
— Сторожем, — уронил он и через полчаса добавил: — На складах.
Больше мы не разговаривали. Хороший мужик.
Раненный в живот умер после полуночи.
Я сидел рядом, когда он начал уходить. Тимофей Ильич держал его голову у себя на коленях и говорил вполголоса — не молитву, просто рассказывал: про покос, про то, что роса нынче ранняя, и рожь у них под Пинском в этот год встала стеной. Тот слушал. Потом моргнул последний раз и уставился остекленевшим взглядом в небо.
Тимофей Ильич закрыл ему глаза и посмотрел на меня поверх тела.
— Хороший был человек или нет — теперь уж всё равно. Теперь он хороший.
Закопали до света у корней старой ели. Лопата у нас была одна, работали по очереди. Жорка копал дольше всех и не отдавал лопату, пока я не забрал сам.
— Руки, — показал он.
Ладони у него были в кровавых пузырях.
— До свадьбы заживут. Иди спать.
— А завтра чего будет?
— Завтра будет завтра. Иди.
3
Утром я наконец добрался до вещмешка.
Мешок был Колькин, сидел на мне при погрузке, как я понял, и в теплушке лежал у меня под головой. Брезент, лямки перешиты, на дне — аккуратность, которой я от двадцатилетнего пацана не ждал. Сухари в чистой тряпице. Носки шерстяные, две пары, заштопаны. Бритва, помазок, осколок зеркала, обёрнутый в газету. Кисет, полный махорки.
Его я отложил сразу. Курить не хотелось — то ли тело бросило, то ли я. Разбираться не стал.
Под сухарями лежало письмо. Конверта не было, просто сложенный вчетверо тетрадный лист, потёртый на сгибах. Читано много раз.
«Здравствуй сынок Коленька. Пишет тебе мама. Мы живы здоровы чего и тебе желаем. Корову покрыли у Зотовых бык добрый. Верка твоя без тебя заскучала совсем ходит к нам будто к корове а сама всё на дорогу смотрит. От папки с севера писем нет уже второй месяц ну да ты знаешь какая там почта. Ты служи хорошо сынок начальство слушай а язык свой держи. Ты у меня умный а умным нынче тяжело. Целую тебя. Мама».
Я перечитал два раза.
«Язык свой держи. Умным нынче тяжело».
Мать не написала бы это просто так, для красоты. Такое пишут, когда в семье уже был разговор, и не один.
Про отца два слова, между коровой и почтой. С севера. Не «служит», не «работает» — просто «с севера писем нет». Значит, нельзя разглашать.
Понял, не дурак.
Я сложил письмо по старым сгибам и убрал на дно под сухари. Посидел. Сзади хрустнуло - явно нарочно, Семён умел подходить и тише.
— Письмо? — Он присел рядом на корточки.
— Мамкино.
Он смотрел в сторону на ручей. Я вынул кисет и протянул ему.
— Держи. Мне теперь без надобности.
Семён взял кисет, взвесил на ладони. Понюхал зачем-то.
Он завязал кисет, убрал за пазуху и пошёл к ручью умываться.
4
К полудню вышли на хутор.
Три хаты, сарай, колодец с журавлём. Хозяйка — тётка лет пятидесяти, широкая, с глазами, которые всё уже видели и ничему не удивлялись. Мужа не было: «в Кобрин ушёл ещё в пятницу». По ее тону было ясно, что назад она его не ждёт.
Тяжёлых — двоих лежачих, с голенью и с осколками в спине — я решил оставить у неё. При них — парня с простреленной рукой: ходячий, стрелять не может, а воды поднести и повязку сменить годится.
— Прокормимся, — кивнула хозяйка, когда я спросил. — Только форму приберите ихнюю. Мало ли кто наедет.
Переодели в найденное. Документы раненых я собрал, завернул в клеёнку и отдал хозяйке: спрячь, придут наши — отдашь. Она кивнула.
— А придут? — спросила без выражения, глядя мимо меня.
— Придут.
— Ну-ну. — И пошла ставить чугун.
За обедом она выставила картошку, крынку молока и полкаравая. Смотрела, как едят, подперев щёку. Дважды подкладывала близнецам, видимо, по её меркам самым голодным. Когда я попробовал оставить ей банку тушёнки из наших трофеев, глянула, как на дурака:
— Себе оставь. Тебе идти, мне — сидеть.
Лёнька тем временем полчаса пересказывал парню с рукой, как менять повязку, и тот кивал с таким лицом, будто готовился к экзамену. Лёнька и сам говорил как на экзамене — моими вчерашними словами, слово в слово, включая «уже праздник».
После обеда начались разборки. Начал усатый мужик из вагонных старост, из приписных. Он с утра ходил темнее тучи, а тут собрал вокруг себя человек шесть и заговорил громко, чтобы слышали все:
— А я так скажу. Войне этой — неделя сроку. Германец до Минска дойдёт, там замирятся. А мы тут по лесам будем бегать, как зайцы, пока нас не постреляют? У меня дом под Гродно. Два дня ходу. Я до дому пойду, кто умный — со мной.
— Гродно в другой стороне, — заметил я.
— Сам знаю, где Гродно! — Он сбился, но тут же завелся: — Германец, между прочим, культурный народ. В ту войну стояли у нас — и ничего, куры целы. Это вам не...
— Куры. — Я поднялся с бревна. — Расскажи про кур тем, вдоль насыпи. Которых мы вчера в яму снесли. Там и приписные лежали, и бабы с эшелона, что следом шёл. Культурно лежали, не жаловались.
Усатый засопел.
— А присяга? — Лёнька аж привстал.
— Присяга у того, у кого винтовка. — Усатый повернулся ко мне. — Отдашь винтовку-то, командир?
Все посмотрели на меня. Я доедал сухарь и не торопился.
— Нет.
— Это почему?
— Потому что винтовок пять, а вас, умных, восемь.
— Так нечестно.
— Нечестно. — Я отряхнул крошки. — Иди, я тебя не держу. Дом — это серьёзно. Только идти будешь без оружия, и вот ещё что. — Я кивнул на запад, где над лесом всё ещё стояла грязная полоса. — Ты вчера видел, как они с мертвыми обошлись. С гармонью видел, как. Придёшь домой, сядешь на лавку. А они и туда приедут. Что тогда делать будешь, придумай по дороге. Время будет.
Усатый набычился, но глаза отвёл.
С ним ушло восемь человек: шестеро здоровых и двое из легкораненых. Прощались коротко, кто-то прятал глаза, кто-то наоборот — смотрел с вызовом. Один, совсем пацан, на опушке обернулся и помахал. Ему никто не ответил, и он побежал догонять своих.
— Зря отпустил, — глухо бросил Лёнька.
— А что было делать? На верёвке их вести? — Я поднялся. — Кто остался — тот сам остался. Мне такие и нужны.
Осталось десять. Я, Семён, Лёнька, близнецы, Жорка, Тимофей Ильич, сторож Никита и ещё двое приписных потише.
Десять человек, пять винтовок. Уже не толпа. Почти отделение.
Перед выходом я наконец решил вопрос с близнецами. Подозвал обоих, посмотрел, сравнил. Одинаковые до отвращения, только ссадины зеркальные.
— Так. Ты, который с левой ссадиной, будешь Первый. Ты — Второй.
— А почему он первый? — обиделся правый.
— Хорошо. Ты Первый, он Второй.
— А почему тогда я? — обиделся уже левый.
Семён поодаль издал звук, отдаленно похожий на кашель.
— Отставить, — вздохнул я. — Будете оба Лукашин. Кто первым откликнется, тот и молодец. Разберёмся в бою.
5
После полудня, пока солнце стояло высоко, мы с Семёном отошли от хутора на старую вырубку — пристрелять мою мосинку.
Я выделил десять патронов, как скупой рыцарь. Повесил на пень в ста шагах немецкую каску — подобрал у эшелона.
Первый выстрел ушёл вверх и вправо. Я знал это до того, как посмотрел на каску: приклад толкнул не туда, спуск сорвался в конце.
— Высоко, — сообщил Семён от соседнего пня.
— Спасибо, сам бы не допёр.
Спуск у неё был длинный с потягом и в самом конце ступенька, о которую палец спотыкался. Я отработал вхолостую раз двадцать, ловя эту ступеньку, пока не выучил. Потом снова патрон.
Ниже. Правее. Почти.
Между выстрелами я гонял затвор и любовался. Оружию было лет пятнадцать, за ним плохо ухаживали, в канале ствола песок скрипел на зубах у шомпола. И всё равно машинка работала: простая и безотказная. С такой воевал мой дед. Теперь, выходит, и я.
Четвёртым я в каску попал. Пятым и шестым — тоже, уже понимая куда и почему. Седьмой положил в лично назначенное яблочко по центру.
— Ну-ка. — Семён отобрал у меня винтовку, посмотрел зачем-то в ствол на свет, передёрнул затвор.
Выстрелил. Каска дзынькнула и закрутилась.
— Кучно кладёт, — вернул он мне её с уважением. — А говорили, у тебя из всей стрельбы — рогаткой по зотовскому петуху.
— Кто говорил?
— Ты и говорил. В вагоне. Полтора суток байки травил, весь вагон ржал. — Он помолчал. — А теперь вон, со ступеньки спуск снимаешь.
Стало тихо. Ветер прошёл по вырубке, качнул малинник.
— Контузия, — предложил я.
— Ага, — согласился Семён. — Она.
Он подобрал стреляные гильзы, ссыпал мне в ладонь и пошёл к хутору первым. Оставшиеся три патрона я расстрелял с колена, после переката, после десяти шагов бегом. Тело слушалось. Молодое, ловкое, с быстрыми руками. Глаза сами ловили мушку.
«Прости, Коля, — подумал я, забирая каску с пня. — Поношу твоё. Послужу за тебя. Постараюсь не осрамить».
Дырок в каске было семь.
6
Место для ночного перехода мы с Семёном пошли выбирать засветло.
Большак услышали за версту, оттуда раздавалось ровное гудение, ехали явно на восток. По карте убитого капитана дорога дальше изгибалась, и лес там подходил к ней с обеих сторон. Туда мы и направились краем сырой низины, когда впереди на просёлке тарахтнуло, чихнуло два раза и заглохло.
Мы легли.
Просёлок ответвлялся от большака и нырял к речному броду, судя по разбитым колеям. В полусотне шагов от нас посреди колеи стоял мотоцикл. Одиночный, без коляски, запылённый до цвета глины. При нём двое.
Водитель молодой в больших очках, сдвинутых на каску, уже сидел на корточках у мотора и звенел ключом. Второй был постарше и поплотнее; этот стащил с плеча карабин, прислонил его к заднему колесу и стал прохаживаться, разминая спину. Через грудь у него висела кожаная жёсткая сумка на замке. Такие просто так не возят.
У водителя карабин был закинут за спину, стволом вниз, быстро не достанешь.
— Связные, — шепнул я. — От своих отстали.
Семён не ответил. Он смотрел, как старший, погуляв, свернул с просёлка к кустам — к нашему краю — и на ходу взялся за пуговицы.
Что-то мне это напоминало. Сутки назад точно такой же немец шёл журчать на нашу опушку, а я показывал ладонь: тихо. Двадцать один человек не дышали, и я не дышал вместе с ними.
Я посчитал. До большака около километра, гул ровный. Но выстрел не гул, его явно заметят. Значит, обойдемся без стрельбы. Двое разнесены на двадцать шагов, у одного оружие за спиной, у второго — у колеса. Хватятся их не скоро: связного ждут в конце маршрута, а где он потерялся, поди знай. К утру, когда забеспокоятся всерьёз, мы будем на той стороне и далеко.
А у меня десять человек и пять винтовок.
Я показал Семёну: твой у мотоцикла. Семён кивнул и стёк в низину как вода в песок, без единого звука.
Старший встал у орешника спиной ко мне в трёх шагах. Журчало. Он, как тот, вчерашний, задрал голову и разглядывал верхушки — у них это, похоже, было уставное.
Я вышел из-за куста.
Ладонь на рот, рывок на себя, и нож под ребро снизу вверх, как учили за много лет после его рождения. Лезвие чиркнуло по кости и прошло. Он выгнулся, выдохнул мне в ладонь — горячо, мокро — засучил ногами. Я держал. Сердце сквозь сукно и ремни толкнулось раз, другой. Потом тело обвисло и стало тяжёлым, как мешок с песком. Я опустил его в папоротник, вынул нож и вместе с руками вытер о форму покойника.
У мотоцикла разок коротко хрустнуло. Я обернулся: водитель лежал грудью на седле, а Семён уже придерживал машину, чтобы не завалилась — не за немца беспокоился, а чтоб не услышали.
Всё. От моего шага из-за куста прошло секунд двадцать.
Ветер дул поверху, большак гудел, как и прежде. Никто ничего не услышал, чисто сработали.
— Первые мои на этой войне, — отметил я вслух.
Буднично отметил, для учёта.
— А по тебе не скажешь, что первые, — отозвался Семён.
Он вытирал нож пучком травы и спокойно смотрел на меня. Вопросы он себе уже, видимо, все задал и на всё ответил «контузия».
Дальше работали молча и быстро.
Два карабина маузеровские, короткие, ухоженные до неприличия: ни пятнышка, затворы ходят, как по маслу. Подсумки — по шестьдесят патронов на ствол. Фляги, и одна с кофе — надо же. Штык-нож, фонарик со шторками, две колотушки-гранаты на поясе у старшего. В жестянке — шоколад, твёрдый, как шифер. Сухпай в ранце.
Сумку я вскрыл штыком. Внутри пакет с сургучом, пачка писем и списки с орлами и печатями. По-немецки я читал со словарём, но цифры — они и в Берлине цифры: номера частей, какие-то ведомости. Разведотдел за такую сумку наливает щедро.
— Берём всё, — решил я. — Бумаги пойдут в отчёт. Выйдем к своим — будет что на стол положить, кроме честных глаз.
Документы обоих я тоже забрал: серые книжечки с фотографиями. Тела мы снесли к броду и утопили в бочаге под обрывом, навалив на них коряг. Мотоцикл закатили туда же — он булькнул, пустил пузыри и лёг рядом с хозяевами. Кровь на колее Семён засыпал песком и затёр веткой. Я прошёлся и ничего не заметил, хотя знал, где искать.
— Место перехода меняем, — сказал я на обратном пути. — Уйдём севернее. Не потому, что найдут. А потому, что порядок такой.
— Такой порядок, — согласился Семён. Помолчал и добавил: — На лося дольше ходишь.
— Лось умнее.
На хутор мы вернулись, когда солнце легло на лес. Оба карабина я нёс на одном плече, и восемь человек таращились на них как на чудо какое-то.
— Где?.. — только и выговорил Лёнька.
— На дороге валялись. — Я снял карабины и положил на траву. — Плохо лежали.
Один ушёл Никите. Сторож взял его, повертел, открыл затвор, заглянул в ствол на свет и высказался длинно, как никогда:
— Немецкий. Ухоженный. — Подумал и закончил: — Пойдёт.
Второй я вручил Лёньке. Тот принял его на вытянутые руки, как знамя, и щёлкнул затвором только с третьей попытки — пальцы не гнулись от волнения.
— Патроны — по карманам, гранаты — мне, шоколад... — Я кинул жестянку Жорке. — Тебе. За гармонь с германца причитается.
Жорка поймал, посмотрел на жестянку, на меня. Спросил тихо, совсем не в тон:
— Коль. А их... двое было?
— Двое.
— И чего теперь?
— И теперь их двое и есть. Только уже насовсем. — Я присел к колодцу смыть с рук. — Запоминай арифметику, Жора. Вчера у эшелона было по-ихнему. Сегодня у брода — по-нашему. Вот так и будем считаться, пока не сойдётся.
Тимофей Ильич, слушавший от сарая, ничего не сказал. Только снял картуз, подержал и надел обратно — не по немцам, я так понял, а по всем сразу.
Семь стволов на десять человек. Уже не почти отделение. Уже отделение.
7
Сумерек ждали в кустах в сотне шагов от дороги. Тимофей Ильич устроился рядом со мной, стянул сапог и не спеша перемотал портянку.
— Ты, Николай, женатый?
— Не успел.
— Успеешь, дело нехитрое. — Он притопнул сапогом. — Я вон сорок лет как успел. Дочка в Пинске, зять на железной дороге. Внучка растёт.
— Большая?
— Шестой год. — Он полез было за пазуху, но карточки там не оказалось, и он просто разгладил ладонью колено. — Такая, брат... генерал. Кота ихнего построила: по команде на табуретку сигает.
— Серьёзный кот.
— Рыжий. Наглый — спасу нет. — Тимофей Ильич пошевелил бровями, вспоминая. — А как звать — забыл. Она говорила, а я забыл. Ничего. Напишу письмо — спрошу. Наладится же когда-нибудь почта.
— Наладится. Только кота, подозреваю, к тому времени Адольфом перезовут. Сейчас таких котов полстраны будет.
— Типун тебе. — Он погрозил пальцем, а глаза смеялись. — Скажешь тоже — Адольфом. Кот-то приличный.
От опушки коротко свистнул Семён: темнеет, пора.
Я вылежал у обочины полчаса, изучая движение. Оно было — колонна за колонной, на восток: грузовики, тягачи с пушками, снова грузовики, мотоциклы по обочине. Пехота в кузовах сидела без касок, в расстёгнутых мундирах, кто-то играл на губной гармошке. Ехали, как на манёвры. Ни дозоров по обочинам, ни головных походных застав — плотный, наглый, уверенный в себе поток.
Вторые сутки войны, а они уже ездят тут, как у себя в Баварии.
«Ничего, — отметил я, запоминая интервалы. — Наглость — это хорошо, борзые по заслугам всегда получают».
Между колоннами случались окна, минут по пять-семь. В такое окно и надо было проскочить: перебежками по трое, через кювет и в кусты на той стороне.
— Порядок такой, — построил я всех в тени у опушки. — Бежим по моей отмашке. Не всей кучей, тройками. На дороге не падать, не оглядываться, добежал — залёг. Кто отстал — не орать, лежать до следующего окна.
Первая тройка прошла чисто. Вторая тоже — Жорка летел так, что пятки сверкали.
Третьей тройкой шли Тимофей Ильич и близнецы.
Они уже перебежали — все трое, уже были в кустах, — когда на дороге показалась одиночная машина. Легковой вездеход, отставший от своих. Мы вжались. Он бы и проехал.
С заднего сиденья дали очередь по кустам. Не по нам — просто веером, не целясь, по обеим обочинам. Так, автомат послушать. Машина даже не притормозила. Треск стих, пыль осела.
— Все целы? — спросил я в темноту.
— Целы, — отозвался справа один близнец.
— Целы, — как эхо, второй.
Тимофей Ильич не отозвался.
Он лежал в трёх шагах от них лицом вниз, будто прилёг отдохнуть. Пуля вошла под левую лопатку.
Я перевернул его. Но глаза уже смотрели мимо меня.
Час назад он грозил мне пальцем, и глаза у него смеялись.
Типун вышел мне, а пуля ему.
Несли его до оврага молча. Копали молча в две смены, светить было нельзя, работали на ощупь. Крест Тимофея Ильича — нательный, медный, тёплый ещё — я оставил на нём. Сверху положили дёрн и еловую ветку.
Кто-то должен был сказать положенные слова. Да только говорить у нас умел именно он.
— Хороший был человек. И раньше был, и теперь не хуже, - вот и всё, что я смог найти.
Близнецы стояли рядом плечом к плечу, и в темноте было слышно, как один из них дышит через раз.
Шли потом до полуночи дальше от дороги, глубже в лес. На днёвку встали в густом молодом ельнике. Я расписал дозоры: себя в первый, Семёна в последний, самый собачий.
Нас осталось девять.
Я лежал на лапнике, смотрел в чёрные ветки и считал патроны, сухари, километры до старой границы. С людьми сложнее: двадцать два было вчера у эшелона. Девять есть сегодня.
«Ничего, Коля, — сказал я то ли ему, то ли себе. — Прорвёмся. Нам бы теперь найти кого-нибудь с петлицами, кто знает, что делать. А не знает — так я подскажу».
В дозоре в двух шагах хрустнула ветка.
— Спи, — донеслось из темноты. — Утром дальше пойдём.
Я закрыл глаза и уснул сразу, как в яму упал. Снилась какая-то ерунда: баня, шашлык и Костян, который всё спрашивал, где я так загорел.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2


