Морпех 1: Сухой Лиман
Аннотация
Август 2025 года. Опытный командир штурмовой группы погибает где-то на запорожском направлении. Приходит в себя в окопе под Одессой, в теле молодого красноармейца, в августе сорок первого.
Впереди — семьдесят три дня обороны города, который решил не сдаваться. Румынские дивизии давят с севера и запада, флот держит море, а посреди всего этого - человек, который знает, чем кончится эта война, но не знает, доживёт ли до утра.

Автор: Смолин Павел
Цикл: Морпех
Впереди — семьдесят три дня обороны города, который решил не сдаваться. Румынские дивизии давят с севера и запада, флот держит море, а посреди всего этого - человек, который знает, чем кончится эта война, но не знает, доживёт ли до утра.

Автор: Смолин Павел
Цикл: Морпех
Ознакомительный фрагмент
Глава 1
Последнее, что я запомнил в этой жизни - чайник.
Ни прилета не запомнил, ни света, ни грохота, ни боли – один только он. Чайник был эмалированный, старый, синий, с облупившимися краями. Мы кипятили его на туристической газовой плитки – та старенькая электрическая плита, что осталась от хозяев, без розетки не работала. Наша плитка тоже была старенькой – Кефир ее еще на гражданке в походы не один год таскал. Сам же шутил – может шашкой термитной чайник кипятить?
Южная окраина Работино. Жители давно ушли или попрятались, а хата чудом осталась целой – занавески, иконка в углу, старый пузатый телевизор, на котором Лёха нарисовал серп и молот. Лёха – коммунист, и я ему даже немного завидовал. Не конкретно коммунизму, а вообще – идеологическому стержню. Мне-то все равно, я здесь просто работаю.
Группа зашла сюда часа два назад. Сменить аккумуляторы, поспать до утра и – да – попить чаю. Кефир сидел на подоконнике, заряжал планшет от пауэрбанка. Пауэрбанк был на последнем издыхании, и Кефиру приходилось его уговаривать:
- Ну давай. Давай, родной. Ещё чуть-чуть.
Тихий (совсем позывной не подходит, но не сам выбирал) спорил с Лехой в углу. О берцах вроде бы. Или про паек – что-то такое. Спокойно – так мужики на дачах обсуждают рыбалку или сломавшуюся машину.
Я стоял у окна спиной к плитке. Смотрел в темноту. Июль. Сухо, жарко, степь пожелтела, где-то надрывалась одинокая, но от этого не менее раздражающая цикада. Где-то раз в минуту на горизонте вспухало далекое зарево, а за ним приходил ослабевший в пути гул. Привычно.
Вспомнив о важном, я обернулся и спросил:
- Лех, у тебя термухи лишней нету? Моя всё, насмерть.
Лёха что-то ответил, но его слова поглотила тьма. Ни боли, ни грохота – как будто кто-то выдернул шнур.
* * *
Лежать лицом в землю для меня не ново, поэтому я сразу узнал это чувство. Земля пахла глиной, влагой, легкой прелой кислинкой, а к этому букету со стороны примешивалась тонкая нотка пороховой гари. Под щекой что-то острое, то ли корень то ли камень, но я не спешил двигать головой – сначала нужно понять, можно ли вообще сейчас двигаться.
Сначала я пошевелил пальцами. Работают. Левая рука – подо мной, правая – в стороне. Обе ноги в порядке, а спина немного побаливает. Знаю такую боль – однажды волной откинуло на остатки стены, ударился, через неделю прошло. Гул в ушах тоже знаком – ровный, на одной ноте, как будто в голове включился трансформатор. Мысли в голове как будто гудят ему в унисон и кажутся медленными и неуклюжими.
Контузия.
Я пролежал с минуту не двигаясь. Слушал себя и пытался через гул услышать мир вокруг. Получалось: шаги по сухой земле, кашель – громкий, надсадный, с присвистом. Дальше – неразборчивые обрывки голосов и удары в отдалении. Хорошие удары, почти мирные – с такими лопата втыкается в землю.
Среди запахов я различил знакомую и одновременно незнакомую нотку. Лошадь. Под Работино лошади, возможно, были, но я не видел ни одной. Странно. Нужно открыть глаза и посмотреть.
Стенка окопа – близко, сантиметрах в десяти от лица. Земля рыжая, осыпавшаяся, с прожилками корней. Я крутанул головой – а окопчик-то хреновый, на ширину плеч примерно. Бруствер низкий. Над бруствером - небо. Небо было яркое, синее, без единого облака, и солнце стояло уже высоко.
Я медленно перевернулся на бок.
Рукав гимнастёрки. Серо-зелёный, грубый, с латаным-перелатанным локтем. А камуфляж мой где? А разгрузка? Я смотрел на этот рукав секунд пять, ничего не понимая, потом очень осторожно перевел взгляд дальше, на кисть руки. В целом – похожа: загорелая до запястья, с белой полоской кожи. В деталях – не похожа: пальцы тонкие, ногти обкусаны до мяса. Я такой привычки не имею.
Я медленно сжал кулак. Кулак сжался. Разжал. Разжался. Согнул пальцы по одному - слушаются. Чужая рука слушалась как своя. Что-то холодное и тяжёлое поднялось в груди - не страх, не паника, а та особая собранность, которая включается, когда ты понимаешь, что ситуация хуже, чем ты предполагал, и тратить время на эмоции некогда. Вдох - задержка – выдох.
Так.
Я – жив. Я – в чужом теле, в чужой одежде. В плохо выкопанном окопе. Гул в голове мешает, но речь вокруг – русская. Кто-то ходит, что-то делает, и все еще пахнет лошадью. Контузия объясняет гул и дезориентацию, но не объясняет остального.
Вдох – задержка – выдох.
Я полежал ещё минуту. Потом - медленно, цепляясь за стенку окопа, сел.
Окоп уходил влево и вправо, ломаной линией, метров на двадцать в каждую сторону. Кое-где осыпался, кое-где переходил в стрелковые позиции. Метрах в десяти от меня сидел на корточках человек и копал. Копал руками, как кошка - нагребал землю в кучу, не глядя, что делает. Гимнастёрка такая же, как у меня. Рядом лежала скатка. Каска – плоская, стальная, на ремешке под подбородком.
А где ЛШЗ? «Алтын»? Да хотя бы старенькая «сфера»?! Что это за гладкий купол с короткими полями? Гул в голове стал слабее, и это позволило мне узнать шлем. СШ-36. «Халхинголка». Может этот «копатель» - черный археолог? Или реконструктор?
- Сидорин! – донеслось откуда-то сбоку через остатки гула.
Чужая фамилия, но я все равно обернулся – медленно, аккуратно, чтобы голова не закружилась. Над окопом, со стороны бруствера, нависал ещё один человек. Сел на край, свесил ноги в окоп. Молодой, лет двадцати с небольшим. Кареглазый, темноволосый, смуглый. Армянин?
- Живой-не? – спросил он и продолжил, не дав мне ответить. – Я уж думал всё, хана Сидорину, а ты – ниче, даже не поцарапанный.
Я молчал и непонимающе смотрел на него.
- Э, ты чо? – посерьезнев, он пощелкал пальцами перед моим лицом. – Оглох?
- Гудит, - ответил я как смог.
Голос тоже чужой – низкий, но звонкий, не прокуренный.
- А, гудит, - успокоился смуглый. – Это ниче, если гудит – значит живой. Повезло – рядом снаряд лег, - он указал на дно окопа.
Я опустил взгляд – так и есть, рваные осколки металла торчат из земли. Вон тот – размером с кулак. «Повезло» - это слабо сказано.
- Рубцову руку посекло, его в санчасть унесли, - продолжил он. – А тебя засыпало. Ну я откопал, гляжу – цел, дышишь, пусть, думаю, поспит, - рассмеялся.
Он говорил быстро, на эмоциях, и отдельные слова пролетали мимо контуженного мозга. Но главное - понял. Был обстрел. Меня контузило и засыпало. Чернявый меня вытащил. Будет правильным поблагодарить – засыпало-то, походу, не меня, но откапывать пришлось уже меня.
- Спасибо.
- Та чо там, - отмахнулся он.
Он сидел на бруствере, болтал ногами в окопе. Я его рассматривал. На щеке - родинка ровно под левым глазом, маленькая, как просыпанный мак. Карие глаза большие, как будто парень заранее удивляется всему миру. Гимнастёрка по швам прохудилась под мышками. На ремне – поцарапанный подсумок.
- Ниче не помню, - решил признаться я.
- У-у-у… - сморщившись, протянул он. – Плохо, - наклонился поближе и подозрительно спросил. – Или шуткуешь?
- Не помню, - повторил я.
- Крепко тебе жбан-то свернуло, - выпрямившись, он окинул меня взглядом. – Надейся теперь, что не насовсем, - ободряюще улыбнулся и протянул испачканную землей руку. – Ну, давай знакомиться по новой тогда. Григорий Арутюнян. Гарик, если по-простому. С Еревана.
Точно армянин. На русском говорит идеально.
- А я… - я пожал руку и замялся.
Старое имя не подойдет, а нового я не знаю.
- Совсем херово, - оценил ситуацию Гарик. – Ты посиди, оклемайся, а я до старшины схожу.
Скачком поднявшись на ноги, он ушел, оставив меня в непонимании. Руки почти машинально похлопали по гимнастерке. В нагрудном кармане я нашел тонкую, клеёнчатую книжицу.
На первой странице – чужая фотография. Молодой парень с острыми скулами, прямым носом и темными глазами. Угрюмый, стрижка – ёжиком. Черно-белая. Старой она мне кажется не по объективным факторам – они как раз говорят о том, что карточку сделали совсем недавно – а по субъективным: так выглядит львиная доля фотографий начала-середины XX века, когда это было серьезной процедурой, а не «шелк» смартфоном.
«Сидорин Василий Кузьмич». 1922 года рождения. Уроженец станицы Ладожской Краснодарского края. Призван 22 ноября 1940 г. Краснодарским РВК. Образование 7 классов. Семейное положение: холост. Родители: прочерк».
Прочерк.
Я смотрел на этот прочерк и думал о том, что это - первый подарок, который мне делает новая жизнь. Никого, кто проверит, помню ли я мать в лицо. Никого, кто пришлёт письмо с вопросом, почему почерк не похож. Никого, у кого спросят: ваш сын в последнем письме писал то-то, не помните, к чему это было? Прочерк – это пустое место. На пустое место можно наложить себя, и никто не заметит шва. Василий Сидорин вырос в детском доме.
Дальше - отметки о прохождении службы. Рядовой. 25-я стрелковая Чапаевская дивизия, 31-й Пугачёвский имени Фурманова стрелковый полк.
Чапаевская.
Я помнил это название. Не потому, что историк, просто история мне всегда нравилась, и я кое-что читал, слушал и смотрел. Деталей даже под пытками не вспомню – не знаю! - но Чапаевскую помнили все, кто читал хоть что-нибудь про южный фронт. Чапаевская - это Одесса. Потом - Севастополь. Потом - гибель. Если я рядовой Чапаевской дивизии в сорок первом году - я под Одессой.
А сорок первый ли? СШ-36 сняли с производства в тридцать девятом, и к сорок третьему «халхинголки» почти не носили. У Гарика - СШ-36, и у того, кто копает, тоже СШ-36. Ранние сорок первые ещё ходили в этих касках массово. Особенно у второочередных дивизий. Пока - примем сорок первый в качестве рабочего варианта.
Гул в ушах не уходил. Где-то в стороне фыркнула лошадь и пошла, зазвенев уздечкой. Где-то ещё - голоса, дальше - глухой удар, потом тишина, потом снова удар. Артиллерия, далеко. Километров пять-семь, если по звуку.
Я закрыл книжечку и сунул обратно в карман гимнастёрки. Карман пах потом и табаком. Потом я очень осторожно встал. Голова закружилась - не сильно, почти не мешая. Ноги слушались. Я положил руки на бруствер и приподнялся. Чуть-чуть, ровно настолько, чтобы видеть.
Поле. Жёлтое, сухое, поросшее полынью поле уходило до самого горизонта. Там же, с краю – редкая, низенькая лесополоса. Не запорожская – на те я насмотрелся. Слева - балка, в балке зелень. Справа - дымок. Не пожар, от костра. Я посмотрел в небо.
Самолёт. Высоко, тысячи на полторы. Двухмоторный, силуэт характерный - крылья эллиптические, узкая хвостовая часть. Он шёл ровно, не пикировал, никого не бомбил. Просто летел по своим делам с таким спокойствием, что у меня сжались кулаки.
Я узнал силуэт. Хейнкель He-111.
Стоял и смотрел, как «хейнкель» уходит на восток.
Сорок первый. Лето. Юг. Чапаевская. Окоп.
Одесса.
Я медленно опустился обратно на дно окопа. Ноги ослабли, но не от страха, а от понимания.
Летом сорок первого я родился второй раз. Рядовым Чапаевской дивизии. В теле детдомовского пацана с прочерком вместо родителей.
Я сидел в окопе и дышал. Вдох – задержка - выдох.
Где-то снова стукнула лопата о землю. Прозвенела уздечка. Кто-то позвал тонким, не успевшим окрепнуть голосом:
- Сидорин! Васька! Ты где?
Я открыл глаза и поднялся на ноги – меня зовут.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2



Комментировать статьи на сайте возможно только в течении 7 дней со дня публикации.