Прагматик (ознакомительный фрагмент)
— Питер, дорогой, перестань отставать! Смотри, сколько всего интересного!
Тётя Мэй, непоколебимая в своей субботней миссии, шагала по потрескавшейся парковке, превращенной в гигантскую барахолку, с энергией полевого командира. Внутри же она тихо волновалась. Ему же только в августе пятнадцать исполнилось, десятого числа. Совсем взрослый стал, а всё в своей скорлупе сидит. Весь в отца — тот тоже с людьми сходился тяжело, зато с приборами разговаривал как с живыми. Второй год в старшей школе начал, а всё тот же — между своими схемами и учебниками. Надо же ему иногда и мир живой показывать, а не только по учебникам.
Питер Паркер, сутулясь и засунув руки поглубже в карманы поношенной ветровки, неохотно плелся позади. Сентябрь 2006 года в Нью-Йорке изо всех сил старался казаться летним, заливая верхушки кирпичных зданий Квинса медовым светом. Но внизу уже гулял колючий, пробирающий до костей ветерок, нашептывающий об осени. Для Питера же эта субботняя прогулка была наказанием. Его мир был чистым, упорядоченным и пах канифолью. Он состоял из стройных рядов электронных компонентов на столе в его комнате, из тихой, предсказуемой работы мысли над очередной схемой. Здесь же царил хаос — оглушительный гомон голосов, какофония выцветших красок и навязчивый запах жареной пищи, старости и пыли.
— Ум, дорогой, — как говаривала тётя Мэй, — требует такой же заботы, как и цветок. Его нужно поливать не только формулами, но и впечатлениями. Свежий воздух, простые человеческие радости — лучшие витамины для растущего интеллекта.
И её взгляд, одновременно бездонно добрый и твёрдый, как скала, не оставлял пространства для дискуссий о критической важности проверки новой партии транзисторов.
Она останавливалась у каждого второго прилавка, восхищаясь то потёртым фарфором, то стопкой пожелтевших открыток. Питер с вежливым безразличием водил взглядом по этому морю хлама, думая о незавершённой схеме усилителя, которая ждала его дома.
— О, Питер, взгляни-ка сюда! — Мэй замерла у прилавка, напоминавшего логово сказочной собирательницы: горы пёстрых кружев, деревянные шкатулки, доверху наполненные пуговицами — целыми вселенными из перламутра, пластика и стекла. Она с почти детским благоговением подняла ажурную салфетку с замысловатой вышивкой. — Какая работа! Прямо как те скатерти, что бабушка хранила в сундуке. Чувствуешь, сколько в этом истории?
Питер вежливо кивнул, хотя чувствовал он лишь желание поскорее оказаться дома. Его взгляд скользнул по грудам безделушек, не задерживаясь ни на чём.
— Пожалуй, ты прав, — сказала Мэй, аккуратно возвращая салфетку на место. — Такая красота требует особого места. А у нас в гостиной она просто затеряется. Вперёд, мой юный учёный! Поговаривают, у старого Джо, вон у того синего фургона, порой всплывают настоящие бумажные реликвии. Может, найдёшь трактат по спонтанной термоядерной реакции в домашних условиях?
Она произнесла это с такой непоколебимой верой в широту его научных поисков, что Питер почувствовал внезапный прилив нежности и лёгкого стыда за своё внутреннее ворчание.
— Боюсь, домашняя термоядерная реакция немного опередит наш бюджет на коммунальные услуги, — усмехнулся он, покорно следуя за её энергичной фигурой. — Но руководство по сборке кристаллического радиоприёмника из подручных материалов я бы счёл адекватной находкой.
Они петляли между рядами, мимо стендов с виниловыми пластинками, пахнущими временем и нафталином, мимо грустных пирамид из потрёпанных комиксов. Всюду — «семейные реликвии», выглядевшие так, будто их только что откопали после кратковременного, но забвенного апокалипсиса. Шум, гам, вибрация десятков голосов — всё это постепенно начинало обволакивать Питера, убаюкивать его бдительность. Он уже почти смирился с этой субботней ролью спутника.
Пока они не достигли самой окраины рынка. Там, где асфальт окончательно сдавался под натиском сорняков, а воздух становился тише, стоял прилавок, вернее, его жалкая пародия: старый, отсыревший дверной щит на двух проржавевших бочонках. На нём лежало то, что даже барахолка с трудом признавала товаром. Это был своеобразный морг для мелких вещей, окончательно потерявших свою историю. За прилавком, на складном стульчике, сидел тощий, седой мужчина, весь ушедший в разгадывание кроссворда. Он не выглядел так, будто ждал покупателей.
Взгляд Питера, уже научившийся скользить по подобному хламу с вежливым безразличием, вдруг споткнулся и упал. Не на блеск, не на цвет. Совсем наоборот.
Среди мишуры и поблёкших стразов лежало колечко. Примитивное, отлитое из какого-то дешёвого сплава, когда-то, возможно, имитировавшего серебро, а теперь ставшего просто грязно-серым. В его грубоватой оправе держался небольшой, неровный камушек цвета мутного, выброшенного на берег бутылочного стекла. Зелёный, но не сочный — тусклый, глухой, как стоячая вода в заброшенном колодце. Дешёвая безделушка. Та, что покупают у метро за доллар, теряют в автобусе и никогда не вспоминают.
Но Питер не мог оторвать взгляда.
Его потянуло вперёд с почти физической силой, будто в груди дёрнула туго натянутая, невидимая верёвка. Ноги сами понесли его к прилавку. Правая рука, действуя помимо его воли, протянулась через барьер из времени и небрежно подцепила кольцо.
— Питер? Что-то приглянулось? — голос тёти Мэй, отвлёкшейся на стопку треснувших фарфоровых чашек, донёсся словно из другого измерения.
Питер не ответил. Он замер, зажав колечко в пальцах. Металл был холодным. Но это был не враждебный холод чужой вещи. Это был холод знакомой дверной ручки в родном доме зимним утром — неприятный, но свой. Он стал машинально примерять его. Безымянный палец правой руки (болтается), указательный (впивается в кожу). Потом левая рука. И на средний палец кольцо соскользнуло с лёгким, почти неслышным скрипом и замерло. Идеально. Не как украшение, а как недостающая деталь механизма. Он провернул его. Шероховатая поверхность скользнула по суставу, и это движение вызвало в мозгу странную, глухую эхо-волну… привычки.
И тогда его накрыло.
Не потоком образов. Не голосами. А полной, абсолютной уверенностью в своей правоте. Тихим, властным щелчком в глубине сознания, будто невидимая шестерёнка, годами стоявшая вхолостую, наконец, вошла в зацепление. Ощущением, что мир, который он знал, был чёрно-белым, а теперь кто-то включил одно-единственное, очень личное, изумрудное пятно цвета. И выключить его уже было нельзя. Он понял, что ему будет невыносимо неудобно, если он перестанет чувствовать лёгкое давление металла на пальце. Мысль о том, чтобы снять кольцо перед душем, вызвала приступ немой, иррациональной паники.
— …а камешек-то интересный, — раздался рядом голос Мэй. Питер моргнул, с трудом фокусируясь на её лице. — Цвет… болотный что ли? Но тебе идёт. Берёшь, дорогой?
— Да? А… Да. Беру, — выдавил он из себя, голос звучал глухо, чужим. Он нащупал в монету в доллар и протянул его в сторону продавца. Тот, не отрывая взгляда от газеты, просто махнул рукой в сторону жестяной банки из-под кофе. Монета, звякнув, присоединилась к сородичам.
Всю дорогу домой Питер молча крутил кольцо на среднем пальце левой руки. Оно быстро согрелось, стало неотличимым от температуры тела, но его присутствие было оглушительным. Мысли путались. Он ловил себя на абсурдных, навязчивых расчётах: «А как теперь мыть посуду? Придётся снимать. Нельзя. Значит, буду мыть в перчатке». Разум пытался бунтовать против этой чепухи, но на более глубоком уровне решение уже было принято: кольцо не снимается. Точка.
За воскресным обедом (куриный суп с лапшой) его взгляд снова и снова соскальзывал к тусклому зелёному пятнышку на руке. Он ел механически, не чувствуя вкуса.
«Громов, не горбись, как старик. Спину ровно…» — прорезало тишину его мыслей. Чей-то стёртый, далёкий, но от этого ещё более пронзительный голос. Женский. Тёплый, но с лёгкой хрипотцой. Не тёти Мэй. Голос, от которого должно становиться спокойно, а стало – холодно и страшно.
Питер вздрогнул так сильно, что ложка с лязгом выскочила из его пальцев и упала на пол.
— Господи, Питер! — тётя Мэй вскочила, её лицо исказила тревога. — Лоб холодный… но ты дрожишь! Что случилось, милый?
— Ничего… Всё… всё в порядке, — он заставил себя улыбнуться, отводя её руку. Его собственные пальцы ледяными щупальцами сжимали край стола. — Просто… нога свела. Сидел неудобно. Показалось что-то.
Но это не было «показалось». Это был первый глухой взрыв на минном поле его собственной памяти. Первый осколок чужого, но своего же прошлого, вонзившийся в плоть настоящего. А кольцо на его пальце, это дешёвое зелёное стеклышко, было не просто ключом или фокусом. Оно было маяком. И в его тусклом свете из океана забытья начала медленно всплывать затопленная Атлантида другой жизни.
Последующие дни превратились для Питера в тихое, нарастающее цунами отчуждения от самого себя. Волны накатывали исподволь, меняя ландшафт его души.
Сны, некогда безобидные и бессвязные, стали приходить к нему как незваные, назойливые учителя. Он просыпался среди ночи, задыхаясь, с криком, застрявшим в горле, и перед глазами ещё стояли образы безупречной, пугающей чёткости: бесконечные коридоры, вымощенные линолеумом цвета запёкшейся грязи, по которому скользили тени; высокое, зарешеченное окно, за которым качались голые, чёрные ветви дерева на фоне свинцового неба; вкус на губах – сладковато-кислый, крахмалистый, детский… кисель? Слово приходило само, обволакивая его тёплой, липкой тоской по чему-то, чего он никогда не знал. Одиночество в этих снах было не просто чувством. Оно было материей, плотной и давящей, как вода на большой глубине. Он молча терпел эти ночные визиты, не в силах объяснить даже самому себе, откуда в нём эта взрослая, выстраданная грусть.
Повседневность стала полниться призраками дежавю. Особенно за компьютером. В школьном классе информатики, за древним, гудящим системным блоком, он ловил себя на том, что его пальцы летают по клавиатуре быстрее, чем учитель мистер Харриган произносит задания. Он не просто понимал принципы циклов и условных операторов – он видел их, как архитектор видит каркас здания. Однажды, когда программа у всего класса раз за разом вылетала с непонятной ошибкой, Питер, уставившись на свой монитор, не сдержался и пробормотал вполголоса, глядя не на код, а куда-то внутрь себя:
— Ну что, Паркер, опять наступил на те же грабли? Индексация с нуля, а не с единицы. Элементарная логическая ошибка.
Он отчётливо услышал свои слова и замер. Он сказал это о себе. В третьем лице. С лёгкой, усталой иронией взрослого, наблюдающего за ошибкой ребёнка. От этого стало ещё страшнее. А потом он взглядом нашёл ошибку в чужом коде, просто мельком взглянув через плечо соседа. Мистер Харриган, человек, свято веривший в методички десятилетней давности, начал смотреть на него с растущим изумлением, смешанным с подозрением. «Паркер, ты… готовился дополнительно? По каким-то… продвинутым материалам?» Питер лишь пожимал плечами, чувствуя, как его «отличник-задрот» начинает трещать по швам, уступая место кому-то, кто знает гораздо больше.
Его вкусы, всегда простые и непритязательные, начали меняться с предательским постоянством. Тётину овсянку, которую он всегда терпеливо ел, теперь его тело отторгало с немым бунтом. Вместо этого по утрам его преследовал навязчивый, почти галлюцинаторный образ: «Яичница. Густая, с обжаренным до хруста луком, с сочными ломтиками помидора, и чтобы сверху – горсть мелко нарубленной зелени. Петрушка. Укроп».
— Тётя Мэй, а можно… иногда… не овсянку? — он запинался, чувствуя себя неловко из-за этой внезапной прихоти. — А яичницу? Только… не простую.
Мэй смотрела на него с удивлением, но глаза её светились радостью – её мальчик взрослел, у него появлялись свои предпочтения!
— Конечно, милый! Что за вопрос! — И на следующий день кухня наполнилась божественным ароматом жареного лука, а на его тарелке лежала пышная, золотистая яичница, точно такая, какую он «помнил». Он ел её не с аппетитом, а с жадным, пугающим узнаванием. Это был не просто вкус. Это был вкус правильности, вкус дома, которого не было. Потом пришла тяга к чему-то плотному, земному: к жареной картошке с кусками мяса, обжаренными до румяной корочки, к густому, наваристому борщу (слово опять всплыло из ниоткуда, как утопленник) со сметаной. Его американское детство тихо отступало под натиском чужой, славянской гастрономической ностальгии.
Но самым страшным было замыкание. Питер и раньше не был душой компании. Теперь же он стал крепостью. Он ловил себя на том, что во время разговора с Гарри Озборном, своим, пожалуй, единственным другом детства, его внутренний голос начинал холодно анализировать: «Зачем он это говорит? Что хочет получить? Симпатия? Или это просто вежливость?» Доверчивость, естественная для Питера, сталкивалась с железобетонным, выстраданным недоверием Павла Громова, о котором он ещё не знал. Он отстранялся. Даже от тёти Мэй. Её объятия, раньше такие желанные, теперь иногда вызывали мгновенную, паническую реакцию – желание вывернуться, отойти. Шутки Флэша Томпсона, прежде болезненно ранившие, теперь отскакивали от новой, внутренней брони, сотканной из цинизма и отстранённости. «Ну и лаяй, пёс. У тебя в голове праздник, а у меня… а что у меня?» — проносилось в голове, и эта мысль звучала чужо, жёстко, не по-мальчишечьи.
Он не понимал, что с ним происходит. Он боялся, что медленно сходит с ума, что в его голове завёлся тихий, умный червь, пожирающий его личность и подменяющий её чем-то другим. Тихая, постоянная паника стала его фоном. И единственной точкой опоры, странным, парадоксальным якорем в этом распадающемся мире, было это дурацкое колечко с мутным зелёным стеклом. Он крутил его на среднем пальце, когда думал. Крутил, когда становилось страшно. Крутил, прислушиваясь к нарастающему в голове шёпоту, который уже почти складывался в связную речь, в рассказ о другой жизни, ждущей своего часа, чтобы вырваться на свет и переписать всё, что Питер Паркер знал о себе.
Поделится в соц.сетях
Страницы: 1 2



Комментировать статьи на сайте возможно только в течении 7 дней со дня публикации.